Ваша жизнь больше не прекрасна
Шрифт:
— Еще с утра болела голова, — начал Назаров человеческим голосом. — Дикий насморк. Течет из носа и из глаз. Глотнул виски — совсем в сон потянуло. Думаю: пропадите вы пропадом! Не пойду на радио. Отдых нужен даже ишакам. Ну правильно? Дети гундосят в соседней комнате. Ненавижу! За те же деньги, думаю, можно было бы жизнь и комфортнее устроить. Бассейн там, сигарная комната, зимний сад с патио-баром. Как у всех. О жене уж не говорю. Тогда да! А то носишься с высунутым языком, питаешься только на приемах, в релаксацию бегаешь к хрюкающим дядькам. Квартира трехкомнатная, можно сказать, коммунальная. Еще и тащись им в предсмертном состоянии на работу.
Сердце мое екнуло при этих словах приятеля. Я живо вспомнил свое последнее утро.
— Но ты же знаешь нашего брата, — с тихим, мужественным поскуливаньем продолжал Назаров. — Завтра эфир. Тема горячая. Витьку не поручишь — он, глядя в компьютер, умеет только моргать. А с Пиксанова
— У мальчика-то плохо закончилось, — не утерпев, встрял я в воспаленный монолог коллеги.
— Ну так и я про то же!
Тут Назаров соврал. Поддакнул в расчете на полноту участия. Достоевского ему читать, конечно, не приходилось.
Путаница в голове Кирилла была не хуже чем в радийном архиве. Например, отдельных слов для определения конца света и светильника с «голой» люминесцентной лампой в его черепной коробке предусмотрено явно не было.
— Потом что-то меня стало настораживать. Слышу — ботают по фене. Но не как мажоры, а скорее… шлеппера, что ли. Даже я не все понимаю. Хотя и с таким народом от дружбы никогда не отказывался. Постепенно начали ласково так наезжать. Соображаю, что они вроде в курсе моих дел, только как бы не с моей, а с чужой стороны. Хотя, может, и это мне с перепугу показалось. Потому что явно не в теме, путаются. И вся-то информация, похоже, из моих же передач, а они будто отрицательную рецензию гонят, ловят на противоречиях. Вертолеты, в общем. Но, говорю же, ласково, мол, чего там, свои ребята, болтаем и всё такое. Во! Еще огнетушитель принесли. Наливай Кирюхе, полную, так… Падлы!
Кирилл снова всхлипнул, но набрал еще дыхания и продолжил:
— Кишку уже все набили, пузырей полный стол. Тогда подваливает ко мне их туз. Похож на неандертальца. «Отпираться, — говорит, — Кирюха, смешно. Грешен? Грешен. Ты нам, в общем, подходишь». — «В каком смысле?» — спрашиваю. А сам по инерции продолжаю улыбаться, вроде как добросовестно пытаюсь оценить шутку друга. «Ну, в каком? Ты ведь подлец? Подлец. А думаешь, что толстовец. По левой щеке тебя бьют от души, а ты хочешь, чтобы и правую не обошли вниманием. Служишь тем, кто тебя презирает и использует. То есть как спаниель — ложишься брюхом кверху, когда пинают. И своих собратьев, таких же, как ты, спаниелей, топишь каждый день или засовываешь в петлю. Ну разве не подлец, ребята?» Те в ответ гогочут: «Подлец!» — «Берем тебя в свою кинуху. Послужишь последний раз человечеству». Только тут я заметил над входом транспарант: «Безславные ублютки. Документально-художественное мыло». Представляешь, все еще продолжаю улыбаться. Не верю, что всерьез. «Ремейк, что ли, снимаете?» — «Ремейк, ремейк, — смеются. — С плавным переходом в сиквел. Сейчас мы тебя проштемпелюем». И показывают мне две дощечки с иглами — одна поменьше, другая побольше. На второй что-то вроде «Дикси» наколото.
Катя, до того бестрепетно общавшаяся с телевизором, вдруг откликнулась:
— ДИССИК — дави иуд, сексотов, сук и коммунистов.
— Вот-вот, такая абракадабра, — поддержал
ее Назаров. — Они мне перевели, забыл просто. Я им еще говорю: такая и на лбу не поместится. Я же не Сократ. И потом, в партию я не успел вступить, спасибо Ельцину. Только заявление подал. А кино у вас хоть и художественное, но все же документальное. То есть продолжаю шутить. Мол, уж лучше маленькую. Дощечку, то есть. Розыгрыш ведь. Хоть и дурацкий, но розыгрыш. А они меня, я не сказал, в кресло усадили. С высокой спинкой. Прямо у моих ушей — морды львов. По бокам плоские. Я сначала-то думал, так, из уважения. А это оказалось кресло-струбцина. Пока они мне мозги заливали, морды львов сошлись и зажали голову. Только тогда я заорал благим матом. Но было уже поздно. Боль страшная. Весь в кровище. А потом стали еще чем-то раны посыпать. Тут я отключился.— Порохом, — вновь отвлеклась на нас Катя, — они порохом посыпают, чтобы хорошо въелось.
— О-о!.. — застонал в ответ на эту информацию Назаров и снова заплакал: — Я уже вроде как во сне думаю: хотел ведь не идти. Насморк у меня. Явились бы сейчас мои домашние и подтвердили, что я опасно простужен, нельзя со мной так. У меня конъюнктивит и, может быть, даже гайморит. Только профессиональный долг вынул меня из постели. Нельзя же за это убивать. Но чувствую, что насморк от страха да и от боли прошел. И следа нет. То есть никаких доказательств. Даже если бы мои домочадцы разом явились, им бы все равно никто не поверил. Здоровый как огурец. Кого же, как не его? (Это я про себя их словами думаю). В общем, понимаю, никто мне помочь не может, никто не спасет. Никто!
На последних словах Кирилл зарыдал по-настоящему, с такой самоотдачей, как будто, теперь уже наяву переживал момент полной обреченности.
Катя, добрая, дала ему выпить что-то из мензурки:
— Поспи маленько. Будет утро, будет дело.
Он тут же послушно отрубился.
На душе было скверно. Я не мог да и не хотел принять ничью сторону в этой разборке племен. Само тело, кажется, погрузилось в равнодушие. Но не в то, великолепное, близкое к блаженству, а в равнодушие бревна, которое не помнит себя деревом. Я был урожденным бревном. Разве оно, после экстатического соития с топором, мечтает о конструкции будущего дома? Гладенькое, только-только из камерной сушки…
Что мне до всех?
Лицо Кирилла, собранное к насупленному рту, готово было для посмертной маски. Сошел бы, пожалуй, за плачущего большевика.
Люди унижают, поедают, убивают своих сограждан. Допустим. Ну и что? В глазах у одних ни тени благородства, у других — страдания. Не то что жить — играть разучились. По Шекспиру теперь бы вышло: весь мир — кино, и люди в нем статисты.
Катя неизвестно когда переоделась в шелковый бежевый халат. Вдруг понял: женские переодевания и есть суть этого балагана. Любое может быть любым. Так — пожалуйста, адвокат убийцы, распевающий жалобную песенку о беспризорном детстве, так (к следующему спектаклю подкоротите) — мантия судьи или прокурора. После спектакля заклятые враги, обняв жертву, вместе шествуют в кабак, в котором девочка надрывается, уже который год: «Позови меня с собой. Я приду сквозь злые ночи…» Тоже, видимо, на зарплате. Или верит в пролонгацию.
Я присел, а потом и лег на диванчик, который оказался за дверью.
— Знаешь, — сказала Катя, накручивая на палец мои волосы у шеи, — они все же веселые. Когда с ними — не знаешь, что будет в следующую минуту. Спрашиваю, например: «Вы сейчас куда?» Они: «В баню. Заодно и помоемся». Иногда такие чумовые тусовки устраивают…
— С легким кровопусканием, — добавил я.
Катя обижено замолчала.
— А что на их языке означает Чарльз Дарвин? — поинтересовался я, вспомнив перепалку в коридоре.
— Ну, вроде как сам такой.
— Туземцы! Не пойму только, зачем они Пиндоровскому?
— Патрон называет их «мои придворные каиниты». Иван Трофимович их любит.
— Ты подживаешь с ним?
— Он сплетник, — туманно ответила Катя. — А как ты узнал, что шеф меня не ценит?
— Просто сболтнул для знакомства, — сказал я. — Тебе это должно быть лучше известно. А вот почему ты решила, что эти каиниты охотятся и за мной?
— Я слышала. Шеф с ними говорил. Ты что-то ему должен и не отдаешь. Так? Очень он злился. Говорит: разденьте догола! Мне эта вещь нужна. Кое-что сверить. Если результат положительный, дам отмашку. Тогда можете повеселиться.
Первая мысль, мелькнувшая у меня: Катю подослали. Как ловко она уложила Назарова. Теперь моя очередь. Порция снотворного или ночь любви и — дискета у Пиндоровского.
Но и эта детективная ситуация не могла уже меня вызволить из моего состояния. Дался им некролог на Антипова! Тоже, наверное, жулик. Из их же компании. Один жулик мечтает приговорить другого. Какое мне дело?
И Катя с ними. Почему бы и нет?
Мне хотелось спать. Отдам сейчас дискету, и пусть оставят меня в покое. И девочке не надо будет трудиться над сценой соблазнения.