Вдали
Шрифт:
И все же, несмотря на свое неподатливое единообразие, теперь пустыня предстала в глазах Хокана совсем другой. От компаса, греющегося в его кармане, во все стороны света раскинулись невидимые лучи. Равнины уже были не голыми, а разлинованными чертами определенности, твердыми и несомненными, не хуже улиц и проездов. Знание, куда он движется, уверенность, что там, за окоемом, его встретит вереница поселенцев, что он сможет сложить костер и приготовить приличное кушанье, звук, с каким во флягах плещет вода с каждым шагом осла, вес полного кошелька в кармане, чувство, что пустыня уже не столь чужеродна, — все это превращало равнины в территорию, которую можно преодолеть и покинуть, вместо прежней удушающей пустоты, осушенной от всего, включая само пространство.
Впрочем, по важности ничто не могло сравниться с собственной лошадью. На этой лошади — его собственной — он поднялся выше большинства людей: ни у кого в Швеции, даже у самого могущественного человека на его памяти — управляющего, собиравшего подати с его отца, — лошади не было. То, что Пинго — а именно так, по словам Антима, звали лошадь — лишь отощалый пони, которого не удосужились забрать грабители, и что у него нет ни седла, ни уздечки (вместо них ему на челюсть надели жгут из шкур), отступало в тень. Хокан стал больше и свободнее. Почувствовал — возможно, впервые в жизни — гордость. И неважно, что в пустыне никто не увидит,
Через несколько дней после отъезда на Пинго напал понос. Заподозрив причину болезни в листьях, Хокан старался не подпускать его к ним. Но, как бы он ни тянул его голову прочь от кустарников, Пинго все равно всасывал ползучую листву с песка. Пони стало хуже. Надеясь воспроизвести те же симптомы у себя, Хокан сорвал пригоршню листьев с нижней части куста и съел. Они были горькие и жевкие, как маленькие дохлые языки. Он ждал. Ничего не случилось. Прошло три-четыре дня, и Пинго заметно схуднул. Круп торчал из истощенной туши. Изменилось и его поведение. Он вытягивался так, словно хотел помочиться, и долго стоял на месте, затем бил копытом в землю и, наконец, ложился и катался, не заботясь о наезднике, который приучился — после того, как его пару раз едва-едва не раздавили, — спешиваться в прыжке при первом признаке припадка. В конце концов Пинго стал слишком болен, чтобы нести человека, и Хокан вел его на поводу, когда тот вообще мог двигаться. Состояние пони ставило Хокана в тупик. Он то и дело ощупывал ему брюхо, но не находил ничего странного. И все же было ясно, что Пинго умирает. И вот однажды утром, поддавшись отчаянию после бесплодного осмотра, Хокан приложил голову к боку пони скорее на любящий, чем клинический манер. И услышал шорох, баюканье накатывающих на песчаный берег волн. Он прижался ухом ниже. Мирный берег. Шуршащий шепот песка в прибое. Безмятежное побережье в кишках лошади. Он надавил кулаком на живот и снова приложил ухо к боку. Ропот песка усилился. Хокан опустошил один кожаный мешок и остаток дня шел за пони. Под вечер Пинго наконец опростался, и Хокан поймал образец в мешок. Пристально изучив навоз и не придя ни к какому выводу, он наполовину наполнил мешок водой, завязал, потряс и дал содержимому осесть. Немного погодя сунул руку, стараясь не взбаламутить жидкость, и достал до дна. Толстый слой песка. На следующий день Хокан несколько раз повторял осмотр, и всегда — с одним результатом. Он пришел к заключению, что пони, выкапывая нежные листья из-под кустарников, поедал непривычное количество песка. К этому времени Пинго уже мучился от острой рези. Хокан не видел другого выхода, кроме как вскрыть животному брюхо, сделать надрез на большой кишке, вымыть песок и зашить обратно. Такая операция без посторонней помощи и с ограниченным инструментарием, знал он, чревата опасностью, и шансы Пинго на выживание после подобной рудиментарной процедуры чрезвычайно малы. Но знал Хокан и то, что, если не делать ничего, колики вскоре прикончат пони.
На заре (он не хотел упускать ни единой секунды света) он дал Пинго с мешком мягких листьев несколько капель успокоительной тинктуры Лоримера. Скоро глаза пони сузились и почернели. Он словно щурился вглубь себя. Затем оскалился пустыне. Хоть его задние ноги подламывались, Пинго тронулся с места. Его было невозможно остановить — он не чувствовал натяжения веревки и даже волок за собой Хокана, повисшего у него на шее и взрывавшего пятками песок. Пинго безрадостно заржал, словно старая курица или уставшая ведьма. Киа, киа, киа, киа. Хокан пыхтел от натуги. Ослик смотрел на них, спокойно удивляясь утрате приличий. Пинго сел, близоруко вперившись в пустоту. Хокан пытался поднять его на ноги ласковыми словами. Внезапно, словно его хлестнул невидимый кнут, пони вскочил и продолжил исступленный марш. Киа, киа, киа, киа. И вновь Хокан вцепился ему в шею. Казалось, сила пони растет с его замешательством. Ослик стал пятнышком на горизонте. Это они ушли так далеко или ослик двигался в противоположном направлении? Хокан сумел дать Пинго еще пару капель препарата. Студенистые ноги растаяли окончательно, пони повалился на бок. На всякий случай Хокан его стреножил и побежал обратно к ослу. Тот не двигался с места.
Вернувшись к пони с ослом и инструментами, Хокан расстелил вощеный брезент, вскипятил инструменты в мутной воде (мыча под нос, как коротковолосый индеец), вымыл руки, как мог, и полностью разделся. Проделав длинный надрез на животе пони, он без труда нашел большую кишку. На самом деле она оказалась намного больше, чем он мог себе вообразить, — толще человеческой ляжки. Он запустил руку по плечо в брюхо пони, чтобы подцепить кишку и поднять, но она оказалась слишком тяжелой и скользкой. Вдобавок стало ясно, что потроха чрезвычайно деликатны и порвутся при грубом обращении. Скоро он весь покрылся потом, кровью и еще чем-то вязким. В этой бережной борьбе с исполинской змеей он смог вытянуть из брюха самую податливую часть большой кишки. Она свесилась из туши и вывалилась на парусину. Он сделал надрез длиной с ладонь и разглядел содержимое. Пинго наглотался ужасно много песка. Хокан промыл кишку, чуть не израсходовав весь запас воды. Затем зашил кишку и вернул на место. Теперь, без песка, она была куда легче, и вернуть орган на место не составило труда.
В качестве предосторожности первые два дня Хокан не давал стреноженному пони подняться с земли и продолжал поить успокоительным в небольших дозах. Когда Пинго пришло время подняться, он оказался сильнее, чем ожидалось. И все же Хокан понимал, что только через несколько недель конь сможет проходить те дальние расстояния, что они покрывали каждый день. И у них вышла почти вся вода. По словам Лоримера, они должны были прийти к реке, и, учитывая, сколько они уже прошли, она не могла быть далеко. Хокан оставил Пинго еду и воду в бочонке, зарытом по край, чтобы тот ненароком ее не разлил, привязал к прочному кустарнику на длинную веревку и, на случай если это подведет, стреножил короткой веревкой. И все равно перед уходом Хокан колебался и то и дело оглядывался на неподвижный силуэт, пока его не размыли
и не стерли далекие волны разогретого воздуха.Река — бурая линия медленной мутной воды — оказалась в каких-то двух днях пути. Хотя растительность на берегу демонстрировала ту же суровость, что пустыня требовала от всего живого, Хокана она порадовала своей зеленью — а ослик даже нашел траву, которую можно было нарвать для Пинго. В низких, переплетенных ветками деревьях — единственном убежище на мили вокруг — прятались птичьи гнезда, полные яйцами, по большей части — бледно-оранжевыми с охровыми пятнами. Хокан пару съел, а около двух дюжин разных размеров и цветов завернул в тряпку с собой. Он вернулся на берег и пытался удить с помощью хирургической нити и изогнутой иглы, но после долгого ожидания выловил только мелкую и зловонную донную рыбешку. От каждого шага по берегу разносился громкий хруст. Хокан поворошил песок мыском башмака и обнаружил, что берег весь покрыт ракушками, моллюсками, поселившимися на мели, в паре сантиметров под поверхностью. Он разжал одну и осмотрел слизняка внутри. Тот больше напоминал единый орган, чем тело из разных частей. Хокан выковырял моллюска из раковины и опустил себе в рот, стараясь не жевать и не чувствовать вкуса. Без особого труда он нарыл еще множество таких же и побросал в лохани, уже пополненные взбаламученной водой. Мешки он набил травой и яйцами и скоро отбыл с ослом в обратный путь.
Верный безропотный Пинго ждал у кустарника там, где его и оставили. Ему хотелось пить, но в остальном он выглядел поздоровее. Швы заживали, но, хоть он и стал игривей, ходить ему было по-прежнему очень больно.
Так их бивак понемногу стал постоянным лагерем. Хокан расчистил поляну посреди широкого кустарника и натянул над ней парусину, соорудив низкое тенистое укрытие, где большую часть времени и лежал, одурев от жары. Каждые дня три он возвращался с ослом к реке и привозил воду, моллюсков, яйца и траву, поэтому, несмотря на долгую задержку, их собственная провизия по большей части оставалась нетронутой. Состояние Пинго тем временем ухудшалось. Ужасно зудели швы. Он разодрал себе грудь и бока из-за множества попыток почесать шрам зубами, и часто приходилось завязывать ему пасть. Эти припадки только усиливались, а швы распухали и краснели, словно изнутри давила какая-то твердая и в то же время хрупкая сила. У Пинго выпучились глаза. Если Хокан не обрабатывал рану, то умасливал пони попить воды или закрывал его от солнца. Чуть ли не весь день он проводил, положив щеку на шею пони, чувствуя, как под шкурой подергивается плоть. Наконец у Пинго не выдержали ноги, и он лег. От дыхания остался изломанный шорох — словно в проржавевшей трахее перекатывались жухлые листья. Глаза чуть ли не лезли из орбит. Рана жила собственной жизнью — теплая и мальвовая, натянутая и пульсирующая.
Личинка показалась из-под шва в тот же день, когда у Пинго начались галлюцинации. Хокан вытянул ее и увидел, что в ране кипит целое гнездо червей. Позже в тот день уши Пинго затрепетали, словно кишели изнутри насекомыми. Потом он тряс головой и хлестал хвостом по крупу, отгоняя невидимых слепней. Потом попытался встать, но не смог. Потом закричал. Ничего подобного Хокан еще не слышал. Два скрежещущих друг о друга чудовищных лезвия. Пинго кричал, пока не надорвал легкие. Потом закричал еще. И еще, и еще. Хокан обнял за шею пони, чьи горячечные глаза высасывал из глазниц горизонт. Пинго все кричал, на его горле дыбились вены и связки. Хокан стискивал его сильнее и плакал. Крики прекратились только после большой дозы успокоительного. Когда Пинго потерял сознание, Хокан перерезал ему полую вену и каротидную артерию, скатал свою парусину и ушел.
10
Он не видел собственного лица с самого Клэнгстона. Лишь осколки отражения на лезвиях, мутные пятна на крышках, дрожащие образы на воде или выпуклые карикатуры на стакане — но не полную истинную картину своих черт. А теперь оно лежало в пустыне. Его лицо.
Шагая рядом с ослом, он пересек мелкую речушку и еще несколько дней двигался на север без происшествий. Хокан уже привык к тем иллюзиям, что пустыня сотворяла из песка. Не раз видел, как вдали возникают озера и развеиваются, стоит подойти; не раз дарующие надежду или внушающие страх силуэты на горизонте оказывались не более чем туманными призраками марева. Но вот этот ослепительный свет от земли не походил ни на что, и его странность подтверждала его действительность. Не просто блик, а словно застывшая вспышка, приостановленный в кульминации взрыв. От яркой белизны резало глаза. Приближаясь к немой нескончаемой детонации в песке, Хокан, хоть смотреть на нее прямо было больно, все же понял, что она чуть приподнята от земли. Уже скоро он достиг полыхания. Это было зеркало на открытой дверце большого гардероба. Шкаф валялся на задней стенке, распотрошенный, а открытая дверь свешивалась на петлях под углом. Хокана впечатлило изящество гардероба — чувственные спирали и завитки, правдоподобные лапы и когти, пухлые херувимчики и цветы. Это была самая мягкая поверхность, что он касался за долгий путь по ноздреватой, подобной пемзе пустыне. Несмотря на глубоко интимную — даже супружескую — ассоциацию, шкаф напоминал и о людном мире, светской утонченности, какую Хокан мог только воображать. Вообще-то этот шкаф был самым материальным воплощением удобств цивилизации, которые ему никогда не выпадал случай пощупать и рассмотреть. Когда он наклонился провести пальцами по черному дереву, его положение по отношению к зеркалу изменилось. Солнце уже не падало на стекло, и он наконец смог в него заглянуть. Не сразу он смирился с тем, что видит свое лицо. Многие старые черты ушли, пролегли новые, и ему пришлось еще поискать себя в этом образе у ног. Над губой нависла рыжая тень усов, подбородок и впавшие щеки пестрели робким обещанием бороды. При виде истощения и выступающих костей он вспомнил о зубах. С немалой тревогой раскрыл он потрескавшиеся белые губы. Только рот, влажный и красный, и не тронула во всем его организме засушливая пустошь. С облегчением найдя зубы здоровыми как никогда, он вернулся к странному лицу, что недоумевающе смотрело в ответ. Он весь усох и сморщился — солнце выжгло в коже глубокие складки. Глаза вечно щурились, но не в намеренной угрюмости. Теперь это его лицо: изборожденное постоянным прищуром человека, стоящего перед ослепительным светом или неразрешимой задачей. А глаза, почти невидимые в узком овраге под насупленным лбом, смотрели больше не пугливо или любопытно, а бесстрастно голодно. Почему — того не знал он сам.
Прежде чем пойти дальше, он почувствовал искушение разбить зеркало и прихватить осколок с собой, но величие гардероба остановило его. Подумал он и о том, что когда-нибудь за мебелью обязательно вернутся хозяева. Хокан бросил взгляд на прощание и ушел.
С каждым днем продвижения на север трава становилась все обильней, а земля наконец пожелтела. Вода попадалась чаще, но пил он по-прежнему с почтением. Мушки и москиты гнали его с ослом вперед — они так лютовали вне защиты дымящего костра, что однажды осел сорвался с места вскачь через равнины. Впрочем, деревья и густые кусты скудели, и скоро у Хокана кончилось топливо. Теперь он перешел на сушеное мясо и сырые грибы. Псы, грызуны и птицы стали привычным зрелищем в этом травяном просторе, тягавшимся с самим небом, и Хокан ощутил радость оттого, что снова был живым среди живых.