Вечера на соломенном тюфяке (с иллюстрациями)
Шрифт:
Испугался боров, вскочил, с перепугу набок завалился, потом снова встал — понял к великой своей радости, что этот дикий грохот, огонь и дым вреда ему не причинят, патроны-то у Ярки были холостые, учебные, с красными головками! Глядит хряк по сторонам: что за суматоха? Зубы скалит. А когда грохот ему порядком поднадоел, преспокойно стал рыться в навозе, да еще похрюкивал от удовольствия.
Опустился я около Ярки на колени и ору ему в ухо:
— Есть у тебя мозги, Ярка, или вовсе нету у тебя мозгов? Опомнись!
Дядюшка Яркин озлился на свою жену, кричит ей что-то, руками машет, дети дрожат от страху, соседи рады бы перекинуться словечком, да разве в этаком адском грохоте что услышишь… Только друг дружке на Ярку показывают, а подступиться к нему никто не хочет, боятся. Водит
— Хабахт!.. Фойер!.. Генералшарж… [78] Валяй его… валяй… Ура!.. Наша взяла…
78
Внимание… огонь… генерал-начальник… (искаж. нем.).
Только теперь до меня дошло: да ведь он хочет показать родной своей деревне, что за штука настоящий бой и что при этом человек переживает. Не иначе нахвастал всем, — мол, в стольких сражениях побывал, а те как же! Да только неправильно он показывал — уж я-то знаю, я служил в полевой пекарне. Раз обстреляли нас итальянцы, мы даже хлеб перестали печь и отъехали за холм.
Тетушка положила конец сражению — ушатом воды охладила раскаленное дуло пулемета, а заодно и Яркину голову. Да он и тут не опомнился: от возбуждения хватила его падучая, — еле разжали кулаки.
Дядюшка дубинкой отогнал детвору и запер ворота.
Ярку мы за руки, за ноги внесли в дом, положили ему на голову мокрую тряпку.
Вечером пришел резник Йеремиаш, пьяный вдрызг — а то как же!
Стукнул борова топориком промеж ушей, а потом цельный вечер околачивался у плиты и заводил с женщинами дурацкие разговоры.
То и дело бегали в трактир за новым жбаном пива, он пил, набивал колбасы и убеждал меня, будто вся причина Яркиной болезни в ногах — они у него негодящие, слабые.
В ногах ли причина или в чем другом — про то я и сам не знаю…
Воскресная драма в одном действии
Место действия
Над госпитальными бараками, уходящими куда-то в бесконечность, — ослепительно белое летнее небо.
С крыш падают черные блестящие капли дегтя.
Поднимаясь ввысь, перегретый воздух колеблет очертания кирпичных труб и телеграфных столбов.
В низкие фундаменты крытых толем построек судорожно вцепились полузасыпанные песком, увядшие усики бобов.
Бугристая дорога тянется вдоль бараков к группке сосен вокруг увитого плющом гипсового памятника его величеству — это место получило название «У покойного эрцгерцога».
За рощицей грубо сколоченный забор.
Он огибает ямы, где жгут солому, пепелища и груды перегноя и, обойдя тюрьму, казармы и караулку, скрывается в седой дали.
Небо, бараки, телеграфные столбы, колеи, промятые телегами в пыльной дороге, — все цепенеет в сонной тишине.
Рои боярышниц порхают в огородах над грядками капусты, от которой остались одни кочерыжки, усыпанные пометом гусениц.
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
На лавочке в тени барака, где живут медицинские сестры, сидят шесть женщин.
I. Сестра Лидунка, двадцатитрехлетняя, полногрудая, в белом халатике и белом чепце, крашеные желтые волосы, щеки впалые, нос с двумя горбинками, губы сердечком, выражение лица презрительно-насмешливое. Глазки-щелочки без бровей и ресниц. Болтает под скамейкой чистыми, только что вымытыми ногами в сандалиях — бесформенными, как две колоды. Смеется хрипловато, громко. Когда смеяться не над чем, смеется без причины. Временами насвистывает арии из оперетт. Левой рукой разминает в кармане немецкую сигарету. У нее есть любовник — уланский вахмистр, на итальянском фронте. Пишет редко. Есть любовник — вдовец, ремесленник, изготовляющий щетки, в этом же городе. Есть еще любовник — госпитальный писарь. Но она мечтает выйти замуж. Дает в газетах брачные объявления. Любит сладкое. Завела
двух котят. Дома у нее есть цитра.II. Сестра-стажерка Катержина, в просторечии-Катетра, худощава, с виду почти школьница. На самом деле ей тридцать лет. Малокровна, водянистые глазки постоянно воспалены и слезятся, руки точно жерди, на бледно-розовых ногтях цветет «счастье». Башмачки двухцветные — черный лак и желтая, цвета серы, кожа. Юбка зеленая, блузка розовая, шелковая, с глубоким вырезом. Треугольное личико покрыто красноватой сыпью. Речь торопливая. Шепелявит, говорит всем телом. Думает вслух. Обнажает зубы, выпячивает костлявый подбородок, ерзает, одергивает юбку, машет руками, поспешно поправляет прическу. Смотрится в карманное зеркальце, мизинцем стирает лишнюю пудру с кончика носа. Упрямо вскидывает голову. Когда не говорит, дребезжащим голоском напевает романс «Сладкий мед твоих уст вечно пить я хочу…».
III. Машинистка Бабинка, высокая тридцативосьмилетняя брюнетка, одета нарядно: платье с глубоким вырезом сшито из кружевной занавески, на загорелой груди покачивается эмалевая дева Мария. Стянута корсетом и поясом из замысловато переплетенных серебряных нитей, сидит — словно аршин проглотила, говорит неуверенно, с медленными, изысканно-церемонными жестами. На заботливо уложенных волосах соломенная шляпа огромных размеров, со страусовым пером, которое спускается на фиолетовую вуаль. В остальном: белые ажурные чулки, белые же, неоднократно чищенные бензином и мелом туфли, коричневые кожаные перчатки, сумочка-помпадурка из бисера. Когда смеется, ее плечики трепещут, словно крылышки. Растягивает губы, обнажая в уголке рта металлический крючок искусственной челюсти. Собирается идти в город — в семь часов у нее назначено свидание с одним вольноопределяющимся. Над ее столом в канцелярии висят две выведенные каллиграфическим почерком надписи:
«Не верь никему на свете».
«Во всем мире одна неблагодарность».
IV. Сестра-кастелянша Алоизия, ранее состояла в монашеском ордене сестер милосердия, но из-за беременности покинула монастырь; существо маленькое, приземистое и настолько круглое, что производит впечатление искусно выточенной кегли. Вечно страдает насморком. Кутается в турецкую шаль. На носу очки с толстыми стеклами и никелированной оправой. Сейчас она обедает. По близорукости держит жестяную миску возле самых глаз. Склонила голову и быстро уничтожает свою порцию, разламывая ложкой картофелины и зачерпывая огуречную подливу. Сторонний наблюдатель не обратит внимания на ее ноги, тело или голову, он заметит лишь эту как бы висящую в пустоте жестяную миску, мясистую руку, ложку и надо всем — свирепо уставившиеся на еду очки. Кажется, будто очки с толстыми стеклами сами торопливо глотают пищу, обшаривая все закоулки миски, то низко склоняясь, то паря над ней и с высоты впиваясь взором в последние жалкие крохи, чтобы в следующий миг низринуться на них, подобно хищной птице. Доев, Алоизия толстой нижней губой оближет ложку и скажет: «Кто богом не забыт, тот и сыт», перекрестится и улыбнется подружке. Из-под ее верхней губы выглядывает единственный резец, похожий на вытянутый детский пальчик.
V. Санитарка Пепка, тридцать лег. Бедра ее иссохли и опали от частых абортов. Костлявые ноги с криво поставленными пальцами и вздувшимися щиколотками; икры в рыжей поросли; синий фартук; из-под красной юбки виден край рубахи; вышитая крестиколл серая кофта с глубоким вырезом. На груди поблескивает овальная стеклянная брошь в стиле рококо с изображением женской головки. Слипшиеся в сосульки волосы, над лбом подпаленные и превратившиеся в серую массу, образуют некое подобие вороньего гнезда. Лицо монгольского типа. Любопытные, часто мигающие глазки полны неукротимого веселья. Ноздри сужаются и расширяются, словно она к чему-то принюхивается. Непрерывный поток протяжной, напевной речи сопровождается выразительной мимикой и взрывами смеха. Беседуя с сестрой-кастеляншей, растягивает обметанные простудой уголки губ. Изо рта ее навстречу зубу-пальчику Алоизии высовывается побуревший выщербленный обломок, одиноко торчащий из опухшей нижней десны.