Вечера на соломенном тюфяке (с иллюстрациями)
Шрифт:
Деда Пейшака прогоняют от костра, не замечают его, а то и нарочно дразнят, предлагая оголодавшему старику запустить руку в мешок, наполненный смерзшимися комками грязи, похожими на картофелины, или в походный ранец, где жадные старческие пальцы нащупывают хлебные крошки, которые при свете костра превращаются на его ладони в горстку сухого навоза.
— Бога вы не боитесь! — говорит дед Пейшак и безропотно отходит, волоча ноги. Вот он затянул псалом, сам себе вслух напоминая текст каждого куплета.
Над притихшим засыпающим лагерем в стиснутой скалами черногорской долине отчетливо разносится его исполненная смирения песня, взывающая к господу и пресвятой богородице Вамбержицкой.
Лейтенант уставился сонным взглядом в яркие, желтые, точно сера, языки пламени.
Капрал Рыдло, юркий человечек с бородой, как у голландских рыбаков, опираясь о канцелярский ящик, руками
Сушит размокшие гусарские сапоги.
От рваных подошв валит белесый пар.
Вахмистр Навратил, бывший портье из отеля, широко расставив ноги, сидит на вьючном седле. Развешивает на пододвинутой к огню ветке с широкой развилкой свои черные, как деготь, портянки. Пододвигает поближе к теплу босые ноги с кривыми, вросшими в мясо ногтями. Поминутно чешет волосатые икры.
— Как выпотрошишь поросенка, — для наглядности он загребает рукой, — натрешь ему бока солью, сколько влезет. Втираешь ее, втираешь до тех пор, покамест поросенок не взопреет, что загнанная кобыла. А потом — мотай на ус! Согнешь ножки в суставах, и будет у тебя не поросенок — загляденье. Розовый, сахарный… Только учти, когда жаришь, он не должен лежать ни на боку, ни на спине, а все время так, словно сам стоит. И главное дело — нужно гладить его по кожице туда-сюда, от хвостика к головке, потом бока… Гладишь да гладишь перышком — уж наберись терпения — жир по коже растираешь… Проклятье! — ругается он, подворачивая штанину кавалерийских брюк. Внимательно осматривает голую икру и, потерев ее, продолжает: — Массируешь поросячью кожу перышком, а то кусочком шпика или шкуркой от него, и чем больше ты ее трешь, тем лучше, потому как иначе не дождешься, браток, хрустинки. И получится у тебя не поросячья кожица, а подошва. Да не забудь подрезать поросенку глотку, чтобы пар из нутра выходил. Зато потом кожица — а это первейшее дело — золотая, как зрелый персик, нежная, что марципан… Постучишь ножом — разваливается… На вкус сладковатая, я бы сказал — вроде жареного миндаля…
Некоторое время все сидят неподвижно, думают. Лейтенант зевает, достает из кармана зеркальце.
Полюбовался своими усиками, провел рукой по спутанным, давно не стриженным волосам, расстегнул воротничок, покрылся с головой войлочной попоной и, что-то бормоча, улегся.
— А я до смерти люблю гусятинку, — начал капрал Рыдло. — Этакого майского молоденького гусачка… Или же зарезанного на святого Мартина, а то еще дикого. Мы гусей опаливаем, чего там щипать. Как-то говорю я своей тетушке, по мужу Тевелесковой, — у них хозяйство в Прешовском комитате… Муж ее воротился из Америки и говорит — она еще тогда в девицах была: «Продай, мол, свою землю в Чехии, нищета у вас тут, поехали, говорит, к нам!». Вот она за него и вышла. Хороший человек, пьет только много, но хозяйство у них первостатейное. Приходит он раз в трактир к приятелю: «Дай, говорит, выпить глоток». А тот: «Отчего не дать — дам, но только чур: один глоток!» Берет дядя бутылку. А тот, приятель его, уставился ему на кадык, ждет, когда он сглотнет. Долго ждал. Уж и рот было раскрыл, чтобы завопить: «Стой, мол, погоди!» Тут кадык и шевельнулся. Сглотнул, значит… Да бутылка-то уж пустая. Про что же это я начинал? Ага, вспомнил! Так и вышла она за него. Не сказать, чтобы сладко ей с ним жилось, — зато у дяди все на американский манер, все с размахом. Взять хоть гусей. Возит их в Пешт и хорошую деньгу зашибает. Я как-то и спрашиваю: «Тетушка, говорю, отчего вы их не опалите, ведь так вы с них только гниды выщипываете!». А она: «Помалкивай, говорит, нешто мы цыгане?». Про цыган — это она на меня намекает, ведь я побывал и у немцев, и в Швейцарии, и в Италии, и в Боснии, даже на аглицком шифе [136] плавал, только он потерпел крушение… О господи, люди добрые, до чего в животе урчит! Была бы тут хоть рыба какая! До смерти люблю рыбачить. Взять, к примеру, форель. Стояли мы в Тироле, купил я снасть для уженья, черт возьми — любо-дорого! Хотя, конечно, не настоящую аглицкую, это теперь запрещено. Срезал удилище, леску закрепил — и айда к водопаду! Только закину — клюет! Со мной увязался рыжий Йожка. «Малый, говорю, живо копай червей!» Он побег за червями. Мать пресвятая богородица, сколько же там форели этой было! Вытащил я восемь штук. Ну и зверюги! Саданешь ее головой о камень — и дух вон. Только вот староста меня застукал. И заработал я восемь дней отсидки, в точности по числу форелей…
136
Корабле (искаж. англ.).
— А
у нас под рождество непременно должен быть жареный карп, хоть бы тут конец света… Моя матушка знатно их умела готовить…Пытавшийся уснуть лейтенант нетерпеливо заерзал и высунул из-под попоны голову.
— Пора бы вам кончать болтовню, черти полосатые!
Он повернулся на другой бок, лег и снова укрылся с головой.
У костра с минуту помолчали.
Вахмистр поскреб икры, подбросил сучьев в огонь и приглушенным голосом продолжал:
— … Она его жарила с сахаром, с калеными орехами, со сливами и миндалем, а в масляную подливу пряника накрошит. Коли подливка пожиже — больше туда натолчет пряника, ну а коли погуще — молочком разбавит… Я потом точно так же сам в Вене делал. Матушка моя, вечная ей память, бывало, и пивка в подливу добавит…
— Когда я был в Кастельнуово, мы там жарили рыбу прямо на вертеле.
— Это я тоже видал. Только к рыбе непременно нужен кнедлик, чтобы косточкам было куда воткнуться. А настоящих кнедликов нигде не умеют делать, кроме как в Чехии. Даже на Мораве они уже не те! Главное дело, как следует, дожелта зажарить булку. В тесте обязательно должны быть яички, молоко, а чуть зачнет оно пузыриться — кончай месить, кроши в него булку, лепи кнедлик и бросай в воду. На вид он должен быть что пышка. Не помешает маленько дрожжей, петрушки… Когда я служил в Вене, чехи ходили к нам на кнедлики. Да, миновали те времена! Там вообще кухня была наша, чешская…
Капрал Рыдло обвел взглядом лагерь.
Кое-где еще догорали костры. Черные силуэты лошадей были неподвижны. По временам из-за ночных туч выглядывал полумесяц и точно прожектор голубым лучом скользил по лесистым горным хребтам.
Капрал натянул на отмороженные уши шапку и склонился к вахмистру:
— А ты когда-нибудь ел тирольские кнедлики?
— Эка невидаль! — презрительно отмахнулся тот. — Вроде наших кнедликов на шпике. Да разве ж сравнишь их с чешскими картофельными, если подбавить в тесто еще манки, чтобы хрустели, — эх-ма!.. Запенишь их яичком, да польешь пощедрее маслицем, да посыплешь сухариками… Пожалуй, копченого мясца к ним тоже не худо, но только не вовнутрь, иначе не будет у тебя ни кнедлика, ни мяса. Я всегда говорю жене: отрежь в кладовке порядочный кусманчик да положи чин чином сверху, на кнедлики, да гляди, чтобы мясо было с проростью и самую малость прокопченное, дымком чтоб припахивало. Под мясо на миску положи салату из помидорчиков, как подают в Хорватии…
Лейтенант сбросил попону и стремительно сел.
— Перестанете вы наконец, чертовы балаболы? Расквакались! Разве тут заснешь — бу-бу-бу… да бу-бу-бу…
Оба провинившихся молчат.
Вахмистр, словно в глубокой задумчивости, потирает буйно заросший подбородок.
Посмотрев на ручные часы, командир колонны, молодой лейтенант, повернулся спиной к огню, поудобней подложил под голову заменявшее подушку тряпье и затих.
Долго ничто не нарушало покоя.
Я тоже засыпал.
Натянув до носа попону, я видел костер, над ним две тени, вахмистра и капрала, а вокруг ночную мглу — и на горизонте темные черногорские вершины.
Последние угольки в нашем костре чуть тлели.
Сон не приходил. Края попоны намокли, влажная материя не грела. В голове вертелись какие-то странные мысли.
Груда раскаленного пепла обдавала иногда приятной теплой волной.
Вдруг слышу тихий-тихий шепот:
— … это самое… надо только поливать… собственным соком… а в зоб… в зоб ему напихать жареных каштанов… индюку-то… и это… это… скажу я, Рыдло… чистая амброзия…
Лейтенант вскочил. Я тоже быстро поднялся.
Оба разговаривавших мигом оказались на ногах.
Вытянулись по стойке смирно.
С минуту мы все четверо так и стояли, безмолвно глядя друг на друга.
Из уст командира вырвалось громкое проклятие и далеко разнеслось по окрестным горам:
— Черт-бы-вас-по-брал!
Холод пронизывал меня до костей, кончик носа замерз, я надвинул фуражку поглубже и плотнее закутался в попону. В просвет между козырьком фуражки и краем попоны я видел троих мужчин, застывших, подобно каменным изваяниям.
— Rrr-uht! — разорвала тишину команда.
Унтер-офицеры, как предписано уставом, босыми ногами сделали полшага в сторону.
Капрал опустил на землю сапог, из груди вахмистра вырвался вздох облегчения.
— Сесть!
Лейтенант и сам сел на вьючное седло и, сдвинув фуражку набок, словно совершая торжественный обряд, вынул из портсигара папиросу. Размял ее в ладонях, продул мундштук и сунул в рот.
Капрал Рыдло с преувеличенной услужливостью выхватил из костра ветку, конец которой еще ярко тлел, и, стряхнув пепел, поднес командиру прикурить.