Вечера с Петром Великим. Сообщения и свидетельства господина М.
Шрифт:
Оргии, которые описывал Молочков, были тяжелы, похабны. Он наверняка еще преувеличивал: «Вы этого хотели — получайте». Брезгливое его чувство поднимало у нас тяжелую муть воспоминаний о таких же пьяных вечеринках: нестройные песни в табачном дыму, скользкие женские губы, беспамятные тела случайных любовниц. Разгул, в котором не было ни чувства, ни обретения, скорее хмельной ритуал, с головной болью наутро и физическим отвращением. Зарекались и старались забыть.
…Но тут учитель холодно отделил нас от Петра: его оргии, его мужское скотство — то, да не то, Петр пил, гулял, озоровал, безобразничал, а дела не забывал. Всегда у него в конце загула, в результате
Кабацкие закидоны Петра, вольности его секса сосуществуют с его действиями реформатора. Женщина для него предмет удовольствия — и она же участница русской общественной жизни.
В Екатерине он получал и то и другое. Их брак расцветал непредвиденно для самого Петра. Он любит ее, она на любовь его отвечает, ее любовь ответная, и пылкость и радость — ответны. В этом разница, откуда-то отсюда возникла будущая трагедия.
Их брак решил оформить Петр, он повел ее под венец. Через несколько лет решился на шаг неслыханный в русской истории — устроил коронацию, сделал императрицей, посадил на престол. За двадцать лет их связь возвысилась от постельных утех до прочной настоящей любви, пожалуй единственно столь долгой в его жизни. На тридцать шестом году жизни он впервые занялся обустройством царской семьи, императрица получала государственные права. Прошлые его увлечения, порой бурные, оказались мелкими в сравнении с тем, что он испытывал к Екатерине.
Были еще соображения — ему следовало узаконить детей, которых рожала от него Екатерина, заодно позаботиться о будущем своей подруги. Мысль о наследниках подспудно все сильнее тревожила его.
Готовя торжества коронации, Петр не жалел никаких расходов. Сам вникал во все подробности сценария. Как-никак, теперь, после смерти царевича Алексея, речь шла о родительнице престолонаследника. Петр обсуждает с петербургским ювелиром эскиз короны. Украшенная жемчугом, алмазами, огромным рубином, она весит полтора с лишним килограмма. Петр сам надел ее на голову Екатерине…
С удовольствием учитель принялся за рассказ о торжествах коронации, сперва в Москве, потом в Петербурге, о званом обеде, золотой посуде, о том, как сидели гости: по одну сторону дамы, по другую кавалеры, в центре зала шуты и шутихи; про вина, яства. Его прервал Гераскин:
— Как же так, корону надел, а царство не завещал?
— Не успел, — нетерпеливо объяснил Антон Осипович, который любил слушать подробности насчет царского стола, кушаний и питья.
— Что значит — не успел? Умер-то он не в одночасье, — настаивал Гераскин. — Может, ему помогли? Как она получила корону, так захотела сама царствовать.
— Если не ошибаюсь, у Екатерины как раз перед смертью Петра была какая-то история с ее секретарем, — сказал профессор.
— Монсом! — вспомнил Дремов и вспомнил, что казнили и его.
— Не завещал, а все же она царствовала, Екатерина Великая, — сказал Антон Осипович.
— Екатерина Великая — это Вторая, — поправил профессор. — У Петра была Первая.
— Раз Петр был Великий, то и жене полагалось быть Великой, — Антон Осипович настаивал, он никогда не отступал.
— Екатерина
Великая тоже была шлюха, — сказал Гераскин.— Что значит тоже? — поправил его Антон Осипович. — Петр не стал бы сажать на престол шлюху. Она, значит, исправилась.
— Не бывает, — сказал Гераскин. — Шлюху укротит только старость. А Петра понять можно. Любовь зла…
И тут Гераскин привел наглядный пример из жизни своей автобазы, где начальник, бывший боевой летчик, не мог устоять, назначил диспетчером оторву, которая переспала со всеми механиками, слесарями. Она командовала им как хотела. Или таксер, дружок его, который застал свою жену с любовником в положении бутерброда, ничего, проглотил, потаскухи обладают заговором на своих мужей.
Про Монса учитель подтвердил — казнили. Его спросили с подмигом — говорят, мол, за то, что застал царь этого Монса в неглиже с царицей.
Учитель помрачнел, стал наливаться краской.
Мы понятия не имели, откуда у нас такие сведения. То ли вычитали, то ли слышали, отечественная история накапливается в нас с детства, так же как семейные предания.
С тихим упреком он сказал:
— Ни один серьезный историк не позволил себе видеть в этом водевиль. Никто. Ни Соловьев Сергей Михайлович, ни Ключевский. Это была трагедия Петра.
— Па-адумаешь, какие мы чистюли, — протянул Антон Осипович. — Про наших вождей не стеснялись, а про царей нельзя. Заботливые больно. Слава богу, у нас не монархия.
— Да поймите же, материалы касательно этих событий были уничтожены. Самим Петром! Какое право мы имеем лезть в его семейные дела, если он не хотел. — Учитель недоуменно оглядел нас. — В конце концов, это непорядочно!
Антон Осипович поднялся, постоял перед ним, глядя на него сверху вниз.
— Ну конечно, где нам, вы вместе с Соловьевыми хозяева. Нам что дадут, то мы и должны жрать.
— Я Соловьева не в том смысле…
— Нет уж, послушайте. Вы вот нам указываете, что нам можно знать, а что нельзя. А вы откуда знаете про это? — Он обернулся к нам. — У меня племяш приходит из школы, рассказывает, им учительница два года назад доказывала, какие герои были народовольцы. Желябов, Софья Перовская и тому подобные, а в этом году она же говорит: убили такого замечательного царя, такие-сякие террористы. Такие они, ваши принципы. Это как, порядочно?
— На учителя вешают все… Я привык. Учитель безответен. Что он может, если есть программа… Но это не значит, что я согласен.
— Бросьте вы, Виталий Викентьевич, интересно же знать, — примирительно сказал Гераскин. — Неужто Петру баба его рога наставила?
Молочков вскочил, взъерошил волосы, забегал.
— Вы бы стали в замочную скважину подсматривать, что в чужой спальне творится? Стали бы?
Рядом с массивным Антоном Осиповичем тщедушная фигурка Молочкова, пылающего негодованием, выглядела петушино-комичной.
Антон Осипович усмехнулся, безнадежно махнул рукой, вернулся на свой стул. Но Молочков продолжал наскакивать на него.
— Это про вас Пушкин писал! И про вас! — последовал выпад рукой в Гераскина. — Помните, когда он Вяземскому писал?
— Чего-то я не помню, — сказал Гераскин. — Про меня писал?
— Не надо. Он писал о Байроне. Зачем толпа хочет смотреть его на горшке. Чтобы радоваться его слабостям и унижениям. Ага, он мал, как мы, он мерзок, как мы. Врете, подлецы, говорит Пушкин, он мал и мерзок не так, как вы, — иначе! Это точно.
— Ну вы даете, Виталий Викентьевич, — сказал Гераскин. — Ругаться стали. Чего это вы? Не идет это вам.