Ведьма на Иордане
Шрифт:
— Прямо здесь, — замотал головой Чубайс. — Здесь и сейчас!
Он остался в Шадринске на все лето и взял измором сердце русской красавицы. Разговор шел только о женитьбе, с этого Чубайс начал и ни о чем другом даже не хотел думать. Люда должна была принадлежать ему полностью и безраздельно, ему и только ему. Так было начертано на небесах, и свое понимание высшей предопределенности он в конце концов сумел внушить и ей.
Несмотря на кажущуюся развязность и опытность, Люда оказалась застенчивой провинциалкой, скромной нецелованной девушкой, мечтающей о суженом на белом лимузине. Лимузина у Чубайса пока не было, но зато он умел красиво говорить, а женское сердце, как известно, покоряет не внешность,
Прежде чем познакомить претендента с родителями, Люда произнесла несколько фраз, повергших Толю в полное изумление.
— Я хочу, чтобы ты знал с самого начала. Вдруг тебе это покажется неудобным или зазорным. Поэтому говорю сейчас, до первого поцелуя: моя мама — еврейка.
Если бы Люда врезала Чубайсу изо всех сил под ложечку, вряд ли бы ей удалось достичь большего эффекта. Толя открыл рот, часто заморгал и только спустя несколько секунд сумел вымолвить:
— А-а-а, собственно, каким образом?
— Моя бабушка, — пояснила, отодвигаясь, Людмила, перепутавшая изумление с презрением, — дочка раскулаченного литовца. Его семью выслали за Урал в сороковом году.
— Ну и… — промычал не улавливающий связи Чубайс.
— Чо «ну»? Его жена была еврейкой! Они все умерли в сорок третьем, от тифа. А бабушку воспитали в детском доме.
— Но ведь она литовка, а не еврейка!
— Кто-то в детском доме записал ее еврейкой, по матери. Замуж она вышла за русского, и мой папа тоже русский. Но все равно я хочу, чтобы ты знал.
— Да что мне знать! — вскричал Чубайс. — У меня самого такая же история!
— Чо-чо? — точно не расслышав, переспросила Люда.
— Папа русский, а мама еврейка, вот что! Мы с тобой одного поля ягоды. Одной крови, ты и я!
Но счастьем с молодой женой Чубайс наслаждался недолго. Потянула его тугая тоска, сжимающая сердце, потянула на новых красавиц, и, не привыкший себя сдерживать, потакающий своим желаниям, быстро загорающийся, точно бенгальский огонь, спустя полгода супружеской жизни он начал изменять Люде. Не по-серьезному, раз с одной, раз с другой. Возможности открывались всякие, женщин много есть на свете, и любую он хотел, ни одну не пропускал.
Тяжелая судьба и нелегкая ноша. Оковы собственных желаний — самые обременительные предметы на свете. Родись Чубайс в другое время и в другой семье, с ним бы, наверное, говорили о самодисциплине, об элементарной порядочности, минимальной чистоплотности, не говоря уже о борьбе со злом, но понятие греха, упраздненное советской властью, не спешило вернуться на просторы российской культуры.
Где-то вещали священники, облаченные в язычески пышные одежды, о чем-то талдычили деятели искусства с тусклыми глазами наркоманов, но масса народа, частью которой был Чубайс, продолжала пребывать в пространстве полной вседозволенности. Что сорвал, то твое, а не пойман — не вор. Не научили жить, не научили!
Измены свои Толя тщательно скрывал. Улик не было, но женское сердце — самый чуткий детектор лжи. Люда быстро почувствовала: в их семье что-то не заладилось. Что именно, она понять не сумела, Чубайс ловко маскировался и врал напропалую, но прошел год, за ним другой, Люде представился случай, и… она не устояла.
Течение жизни размывает самую твердую почву, а уж то, что изначально некрепко, быстро крошится и летит в бездну вверх корешками. Постепенно застенчивость нецелованной провинциалки отошла в сторону, а развязность и опытность, теперь уже не кажущиеся, но подлинные, заработанные жарким трудом, полностью овладели Людиным характером.
«Вот же стерва! — иногда в сердцах думал Чубайс. — И откуда такая взялась?! Ведь девочкой брал, чистой, как оконное стекло!»
Ему даже в голову не приходило, что он и есть причина Людиной развратности. Впрочем, если бы такая мысль и посетила
его голову, время для перемен было безвозвратно упущено. Дерево выросло вкось, и выправить покривившийся ствол не было никаких возможностей. Только спилить.Да, самым простым выходом был развод, но… кто мог гарантировать, что другая жена не окажется еще большей стервой? Кроме того, жизненные коллизии крепко прибили их к пустынному берегу Иордана, и Чубайс пока боялся резких поворотов. Нужно было отлежаться, скопить денег, осмотреться, а лишь потом разворачиваться для нового прыжка. Куда прыгать, зачем и с какой целью, он пока не знал, его давила и гнала все та же тугая тоска, то же тесное томление, не дающее покоя ни сердцу, ни мочеполовой системе, ни душе.
Так и жила эта странная парочка: эффектная молодая женщина, ее ловкий, подтянутый муж и очаровательное дитя шести лет, для которого пока самые главные и лучшие люди на свете были мама и папа.
* * *
Как облако закрывает собою солнце, так в длинные августовские дни покрывали Иордан толпы религиозных. Называли их харидеями, что в переводе значит трепещущие. Имелось в виду, будто публика сия трепещет перед Всевышним. Так оно или не так, разобрать сложно, поскольку отношения с высшей силой — дело глубоко интимное, недоступное посторонним взорам. Но бизнес Димы Волкова харидействующих туристов повергал в самый настоящий трепет.
Когда августовское солнце достигало вершины переносимого человеческим организмом зноя, в учебных заведениях — ешивах и колелях — объявляли трехнедельный отпуск, и тысячи харидеев с женами, детьми и плачущими младенцами забирались в каяки. Утомленные книгами глаза просили отдыха, и отдых, блаженный отдых на воде, приходил, обволакивая душу покоем.
«Пингвины» — так именовал харидеев Чубайс из-за их непонятной нормальному сознанию привычки в любую погоду надевать черные костюмы и белые рубашки. Сам Чубайс, экипированный наилегчайшим образом — короткие шорты, белая хлопковая футболка и вьетнамки — тяжело страдал от жары. Он и представить себе не мог, что ощущает существо, облаченное в майку, шерстяную накидку с длинными кисточками, белую рубашку, черный пиджак и шляпу. Просто самоубийство какое-то! Лишь хладнокровное животное родом из страны льдов и влекущее за собой, вернее внутри себя, шлейф арктического холода, было способно так наряжаться в сорокаградусной парилке Средиземноморья.
Волны религиозной публики захлестывали скромный бизнес Волкова. Так покрывают прибрежные утесы морские валы: наливаются силой, вздымаются, несутся, поднимаясь все выше и выше, несутся, несутся, пока не падают, погребая утес.
Мир под бутылочно-зеленым слоем воды замирает, будто говоря: вот и все, ребята, кончилось ваше время. Но волна проходит, пучась и подрагивая, ее масса в пузырьках пены с шумом опадает где-то там, за спиной, и снова выступает над поверхностью вершина утеса, и все звучнее, все мощнее и громче стучит сердце: а вот и не все!
В период нашествия «пингвинов» бизнес на Иордане работал с восхода до заката. Очередь к причалу не уменьшалась, дети носились по берегу, от нетерпения карабкаясь на деревья, младенцы орали, матери громко призывали их успокоиться, в общем, гвалт стоял невообразимый. Света полдня сидела на кассе, потом передавала смену и шла в караванчик — готовить обед и ужин и просто отдыхать. Окна приходилось запирать наглухо, иначе от «пингвиньего» писка и гомона впору было одуреть. Чтобы не задохнуться, Света включала на полную мощность кондиционер, ставила музычку, задергивала плотнее занавески и спустя пять минут, когда холодный воздух наполнял караванчик до потолка, покрытого желтыми моющимися обоями, изображающими доски, чувствовала себя почти счастливой.