Великий тес
Шрифт:
Похабов шел первым. Он замедлил шаг и остановился, воткнув лыпу в хрусткий, рассыпавшийся лед, залюбовался острожком и местом, на котором тот был поставлен. Ему в жизни приходилось много строить, хотя своей избы к старости так и не заимел, но все прежнее делалось по чужим указам, и только для этого острожка он сам выбирал место. Разными путями привел Бог сюда брата и даже Меченку. И никто не поблагодарил Ивана за этот острожек. А ругали много.
До него осталось меньше версты ходьбы. Отряд никто не замечал. Наконец кто-то вышел из ворот, увидел цепочку людей и нарт. На берег выбежали
— Вот же, стерва старая! — пробормотал, улыбаясь в бороду. — Коза!
Он принял приветствие от Федьки Говорина в тунгусской кожаной рубахе, с саблей на боку. Рассеянно отвечал ему, глядя в сторону, в бирюзовые глаза бывшей жены. Со злорадством заметил, что она тоже постарела лицом, хоть и не погасла, не пережила бабью пору.
— Ну, здравствуй, Иван! — поклонилась, и глаза ее вспыхнули подрагивающим светом. Пока он жил с ней, пятна на щеке не замечал. Теперь оно снова бросилось в глаза, как бывало после долгой разлуки.
— Здравствуй, Пелагия! — мирно ответил он и спросил: — Как зимовала?
— Слава богу! — ответила она с усталой, виноватой улыбкой на губах и уклончиво отвела глаза. — Знала, что ты не бросишь! — польстила бывшему мужу. — А здесь и ленивый с голоду не помрет.
Встречавшие похватали у путников бечевы нарт, потянули их, напрягаясь всем телом. Казачий голова распахнул кафтан. Даже на льду было жарко. С одного боку рядом с ним шла, не отставала, Пелагия, с другой — удалой десятский и здешний приказный Федька.
То к одному оборачивался казачий голова, спрашивая о делах, то к другой.
— Что Оську не видать? Жив, здоров?
— Жив! — знакомо нахмурила брови Меченка. — Хворал зимой! — вскинула глаза на Ивана, а в них мутно клубился страх. — Хорошо живем, прости господи, — всхлипнула, — хоть и во грехе!
— Господь милостив! Простит, поди, по здешним-то местам! — проворчал Иван и насмешливо обернулся к Федьке: — Сколько ясырок забрюхатил за зиму?
Обветренное лицо десятника насупилось, почернело, как кора лиственницы. Пока он простодушно раздумывал, как ответить, спросила Пелагия:
— Что наши дети? Видел?
— Якунька прошлый год с Галкиным ушел на Верхнюю Ангару. Сказывали, на Витиме воевал. А дочку с внуком зятек увез в Томский.
Вглядывался Похабов в лица острожных годовалыциков, тех, что шли рядом или тащили нарты, потом приглядывался к тем, кого встретил у острога, и чудилось ему, что все они стали чем-то похожи друг на друга. Он удивлялся и не ломал бы голову, если бы Сенька Новиков, который пришел на перемену Федьке, водя носом по сторонам, не спросил вдруг о том же, что было на уме Похабова:
— А что это вы как оскопленные коты?
— Это как? — необидчиво взглянул на него Федька. И казачий голова, теряя степенство, громко захохотал, задирая бороду с седыми прядями.
Бывший вздорный и заносчивый казак в недоумении пожал плечами, не стал отвечать на нелепицу. Похабов же похохатывал и хмыкал, пока не увидел Оську Гору. Некогда
огромный, здоровый, не в меру добродушный детина высох и пожелтел. Широкие мосластые плечи задрались крыльями больной птицы, на круглом прежде лице выперли острые скулы. Кожаная рубаха висела на нем, как шкура на костях с тунгусского капища.— Ты что сделала с казаком? — хрипло прикрикнул Похабов на Пелагию.
Вместо того чтобы озлобиться, как в молодости, она вдруг разрыдалась, уткнувшись лицом во впалую грудь Оськи, чуть повыше его живота. А тот, оглаживая ее спину сухой, как корневище, рукой, стал уверять Похабова, что Пелагия его подняла уходом и травами. Зимой не вставал, думал, помрет.
Федька и казаки, зимовавшие в остроге, стали в один голос защищать Пелагию, дескать, дурного за ней не замечали.
— Тунгусы говорят, будто Лама без разбору, у одних силу отбирает, другим дает. А кого не примет, может со свету сжить, — равнодушно зевнул Федька.
Не узнавал старый Похабов лихого казака. На сходе по тем же ясным, но равнодушным взглядам он понял, что перемены в острожке ждали не сильно. В Енисейский за трехгодичным денежным окладом рвались только трое казаков, спрашивали, не появились ли там русские невесты, и корили Похабова, что тот не привез им девок из Москвы.
Прибывший голова велел выставить караулы и запирать на ночь ворота. На другой день, по стариковской привычке, он поднялся раньше всех и вышел из избы, уверенный, что караульный спит. Но нет, тот стоял на мостках рядом с прислоненной к тыну старой пищалью без фитиля и будто смотрел вдаль, положив на тын руки и подбородок.
«Стоя спит!» — подумал Иван. Стал подкрадываться. Но едва ступил на мостки, караульный обернулся без тени сна в глазах. За туманной дымкой поднималось солнце. Розовело ледовое поле, разгорались выглаженные солнцем и ветрами торосы.
Похабов встал рядом, тоже положил руки на острожины, долго и безмолвно наблюдал восход солнца. И радостным покоем наполнялась душа.
— Добрые места! — крякнул, с усилием отстраняясь от наваждения. И снова глаза его приворожил пламенеющий лед. — Прижились? И уходить, поди, неохота? — спросил тихо.
— Прижились! — признался караульный. Обернулся к вырубленному склону горы. Там темнела возделанная земля. — Озимь посеяли. Здесь, на солнцепеке, может быть, и ярица вызреет, — сказал вдумчиво, по-хозяйски, как пашенный. — Благое место! Огрызок с государевой десятины пятьдесят пудов намолотил.
Похабов проворчал:
— То-то, гляжу, никто на дальние службы не рвется, бекетовским казакам не завидует. Все какие-то благостные, как оскопленные коты! — опять хохотнул, вспомнив Сенькины слова.
Караульный слегка растянул губы в улыбке и снова уставился на снежные вершины гор против острожка. Обживались люди на одном месте, мягко уклонялись от государевой службы. Все это не оставалось незамеченным в Москве. Из Сибирского приказа слали указ за указом и грозные наставления, заставляли чаще менять воевод, приказчиков, годовалыциков. Одной рукой рушили мир и покой, другой подначивали к ним ради достатка в хлебе.
— Пашенный масло привозит ли по уговору? — спросил Иван, вспомнив о брате.