Велнесс
Шрифт:
Когда Бенджамин заканчивает читать, все они молча и изумленно переглядываются. Наконец поезд со скрежетом тормозит на станции «Гранд-авеню», и более удачного совпадения не придумать, потому что, когда он останавливается и двери открываются, из динамиков раздается: «Гранд», и тут Элизабет говорит:
– Это же грандиозно.
Она окидывает взглядом вагон, смотрит на своих прекрасных друзей, и все они смеются (а застенчивый Джек в своей типичной манере сидит и краснеет), и ей кажется, что они – эти несколько человек, которых поезд несет под землей, – фитильки истории, горящие ярким пламенем маяки перемен и прогресса. Она никогда еще не была так непоколебимо уверена, что влюблена в Джека, и в своих друзей, и в этот город, и в это яркое весеннее воскресенье.
Все в точности так, как она и сказала.
Это действительно грандиозно.
А ПОТОМ ОНИ НАЧАЛИ терять друзей. Если в двадцать с небольшим они только добавляли и добавляли в свою коллекцию новых людей, новые впечатления и более-менее регулярные развлечения, то ближе к тридцати эта коллекция стала сокращаться:
Вот так в один момент Элизабет стала ненужной. Вот так в один момент новый клан Агаты – ее семья – вышел на первое место. Элизабет прочла это сообщение, и ей стало больно. «Я думала, мы тоже семья», – хотелось сказать ей.
Это происходило каждый раз, когда у кого-то из их близких друзей появлялись дети: все обещания, данные во время беременности, после родов нарушались, молодые родители исчезали с горизонта, и Элизабет, как ни старалась, не могла сохранить угасающую дружбу. Она планировала поздние завтраки со старыми друзьями только для того, чтобы услышать от них: «Извини, в это время у детей тихий час». Она планировала обеды, а они отвечали: «Обычно в это время дети капризничают». Она планировала ужины, а они отвечали: «В это время мы укладываем детей спать». Она планировала посидеть с друзьями после того, как дети заснут, и даже готова была сама принести алкоголь, шейкер для коктейлей и бокалы, чтобы не возлагать на друзей абсолютно никаких обязанностей, чтобы они могли просто расслабиться, выпить и поболтать, но они все равно отказывались: «Извини, мы уже с ног валимся».
И даже в те редкие вечера, когда им с Джеком удавалось напроситься в гости к друзьям, чтобы хоть немного пообщаться вживую, никакого полноценного разговора все равно не получалось: присутствие в доме чужих людей заставляло детей настырно, а иногда и буйно добиваться внимания родителей, которые – видимо, не желая наказывать детей в присутствии друзей, чтобы предстать в наилучшем свете, – никак этому не препятствовали, так что дети, испытывая границы своей новообретенной сладкой свободы, начинали капризничать, кричать и беситься, родители нервничали еще больше, и Элизабет чувствовала себя виноватой за то, что вообще пришла. Чувствовала себя обузой. Чувствовала, что ее приглашения и визиты только раздражают. В конце концов она перестала спрашивать. В конце концов остались только Элизабет и Джек, которым предстояло провести несколько следующих десятилетий вдвоем, в одиночестве, общаясь с друзьями лишь изредка, во время суматошных вечеринок по случаю дня рождения.
И все же ее друзей эта новая жизнь не то чтобы огорчала. Напротив, Элизабет не могла не замечать, что им это нравится, что они действительно предпочитают более просторные пригородные дома с участками. Они были совершенно довольны жизнью. У них появлялся ребенок, а иногда и несколько. Они были единым целым, одним организмом, семьей. Они постоянно спрашивали Элизабет, когда у нее тоже будет семья. В итоге она стала думать, что, возможно, ей чего-то не хватает, что, возможно, идеалы ее двадцати с небольшим лет не дают ей получить некий фундаментально важный жизненный опыт. Она вспомнила о своем поведении в молодости, о том, каким оно было ужасным, о том, как они с друзьями ходили по пригородным торговым центрам и целыми днями насмехались над людьми. Тогда это приносило такое удовлетворение, казалось таким забавным, даже в некотором роде осмысленным – они называли это «культурным противодействием», придавая своим поступкам благородный лоск идейного сопротивления: капиталистическая система откровенно аморальна, думали они, а следовательно, люди, которые вовлечены в эту систему, тоже откровенно аморальны,
и поэтому она могла не чувствовать себя виноватой из-за того, что высмеивала этих людей или считала себя выше их. Это соблазнительная логика, когда тебе чуть за двадцать, но теперь, оглядываясь назад, Элизабет чувствовала себя неловко. Весь их протест казался ей неприятным. Самонадеянным. Лицемерным. Даже в некотором роде чудовищно нахальным: это был мир до глобализации, мир до 11 сентября, мир до ипотечного кризиса, мир до Великой рецессии, когда все они интуитивно понимали, что, как бы сильно они ни презирали массовую экономику и ни сопротивлялись ей, у них не возникнет особых проблем с тем, чтобы в конечном счете найти работу и средства к существованию в этой экономике. Возможно, подумала Элизабет, те друзья, которые переехали в пригород, самые прозорливые из их компании. Они первыми избавились от заблуждений.Элизабет с Джеком переехали в Чикаго, чтобы осиротеть, оборвать связи с родными, с которыми у них не было ничего общего, и создать новую семью в кооперативе с теми, кто разделяет их взгляды. И на какое-то время им это удалось. Но чего они не учли – так это того, что люди не придерживаются одних и тех же взглядов всю жизнь. А когда их взгляды меняются, меняется и семья.
Элизабет должна была это предвидеть. Она знала, что за свою жизнь человек может сменить множество личностей. Она побывала столькими разными Элизабет, переходя из школы в школу. В одной она усердно зубрила математику. В другой начала играть на виолончели и полюбила музыку. В третьей вступила в экологический клуб и решила стать рейнджером. Потом увлеклась театром и писала пьесы и монологи. В следующей школе она стала участвовать в дебатах и захотела стать юристом. И самое странное, что в свое время все эти «я» казались настоящими. В каждой школе она проходила тест на интересы и увлечения, который должен был подсказать, какая профессия могла бы ей подойти, и каждый год результаты были разные. В один год получалось, что она должна стать математиком. На следующий год – учителем музыки. Потом – рейнджером, драматургом, юристом. Даже ее ответ на самый простой вопрос – «Откуда ты?» – варьировался от школы к школе, потому что Элизабет считала своим новым родным городом тот, из которого только что приехала. Она осознавала, что человек может меняться и преображаться, и поэтому не было ничего невероятного в том, что сейчас она опять преображается и вот-вот станет кем-то новым – например, родителем. Матерью.
Она начала обсуждать это с Джеком, начала вслух говорить, не стоит ли им подумать о ребенке. И когда он заколебался, она спросила, не может ли нежелание заводить детей быть следствием их собственного трудного детства, и предположила, что они боятся воспроизвести те обстоятельства, которые заставили их обоих сбежать от своих семей, но позволить этим страхам возобладать – все равно что позволить их отвратительным семьям в определенном смысле одержать над ними верх, а осознание этих последствий как раз-таки может послужить противоядием.
В конце концов он согласился, и, когда родился Тоби, Элизабет вдруг поняла, куда подевались все ее друзья. Она была поражена тем, как резко изменились ее приоритеты, как любая задача, не связанная с заботой о Тоби, о его безопасности и здоровье, начала казаться ей отклонением от курса или препятствием на пути. С запоздалым раскаянием она поняла, что если кто-нибудь из ее бездетных друзей захочет прийти к ней выпить мартини и поболтать, пока ребенок спит, этот визит будет не то чтобы нежеланным, но несколько неуместным. Как если бы Сизиф, катящий камень на гору, вдруг остановился выпить чаю. Она поняла, что ее старые друзья ее не бросили или, по крайней мере, не делали этого намеренно; просто их внимание заняли другие вещи, их любовь сменила курс, ежедневные задачи неизбежно и непроизвольно трансформировались. Она наконец осознала странный парадокс родительства: это был в высшей степени разрушительный и в то же время почему-то в высшей степени утешительный опыт. Родительство одновременно и опустошало, и наполняло душу.
Она мысленно простила своих старых друзей. И мысленно выругала себя за то, что злилась на них и что вела себя как человек, которого было легко бросить, как человек, который на всех этих днях рождения с раздражающей демонстративностью давал понять, что присутствует здесь чисто номинально, одной ногой уже переступая порог. Она всегда так жила: опаздывала на обеды, нескоро отвечала на письма, подолгу не звонила, случайно назначала две разные встречи на одно и то же время. Казалось, она неосознанно намекала, что на самом деле люди не так уж и сильно ей нужны.
Она, как могла, примирилась с потерями, поклялась впредь исправиться и стала искать новых друзей так, как это делает большинство родителей: среди матерей и отцов в школе, где учится ее ребенок.
Вот почему этим поздним летним утром она была здесь, стояла рядом с Брэнди на асфальтированной дорожке у Парк-Шорской сельской дневной школы, наблюдала за тем, как родители привозят детей, и слушала, как Брэнди, ни дать ни взять дворецкий из романа Джейн Остин, рассказывает про каждого вновь прибывшего.
– Мистер Кит Мастерсон и миссис Джули Мастерсон из Форест-Хиллс, – сказала Брэнди, кивая в сторону серебристой «тойоты секвойя», которая въезжала на кольцевую дорогу. – Они оба стоматологи. Если когда-нибудь будешь готовить десерт для их сына Брэкса, обязательно проследи, чтобы в нем не было сахара.
– Поняла, – сказала Элизабет. – Спасибо.
– Мистер Брайан Грин и миссис Пенелопа Грин из Эванстона, – продолжала Брэнди, указывая на следующую машину. – Она всю жизнь придерживается веганства. Хочешь совет? Никогда не спрашивай, как она восполняет недостаток железа. Это для нее болезненная тема, она становится слишком нервной и начинает навязывать свои взгляды.