Веселыми и светлыми глазами
Шрифт:
Проходя мимо булочной, Валька через стеклышко в дверях заглянул туда и, увидев, что, кроме продавщицы, в помещении никого больше нет, решил воспользоваться этим, в предпоследний раз выкупить хлеб. У него оставалось теперь три последних талона, а хлеб можно было выкупить только за текущий и последующий день.
Но Валька ошибся, продавщица в булочной была не одна. Низко склонившись, между дверей копошилась уборщица, прилаживала там какую-то доску.
— А-а, ты? — взглянула она на Вальку. — Иди, иди, тебя там ждут.
Продавщица в этот день тоже была необычно веселой. Волосы у нее были взбиты,
— Здравствуйте, — сказала она Вальке как-то очень радостно. — С праздником вас.
— Каким? — удивился Валька.
— С весной. Сегодня настоящий весенний день. Смотрите, как чудесно и радостно! Солнце светит! — Она улыбалась и сама вроде бы немножко светилась. И только сейчас Валька заметил, что она еще совсем молодая. — В такие дни так и хочется полететь. Взмахнуть руками и полететь, как птица. Уже, наверное, перелетные птицы летят, гуси, лебеди. Вы не видели?
— Нет.
— Вам, как и обычно, за два дня?
— Да.
Валька ответил и замер. Неожиданно пришедшая мысль заставила его врасплох. Это было так заманчиво, что как-то даже напугало.
— А за три дня… можно? — робко попросил Валька.
— Что вы! Ни в коем случае!.. А что, очень нужно? — она внимательно посмотрела на него.
— Да.
— Нет, нельзя. Запрещено… Но вам я сделаю. Если, конечно, вам очень нужно. Меня ругать будут. Ну, ладно.
Валька еще не верил в свершившееся. Он стоял и, затаив дыхание, ждал, глядя, как она взвешивает хлеб, вроде бы боясь спугнуть ее. Ведь это значило — все!.. Можно больше не ходить сюда, не терпеть больше такого позора. Он свободен!.. Скорее, только бы скорее, скорее. А какое-то мстительное злорадство уже зрело у него в душе. Вот теперь-то все!
Из ее рук он принял хлеб, сунул за пазуху, взглянул на нее. Она смотрела на Вальку простодушно, доверчиво улыбаясь, и в ее глазах, кажется, отражалась голубизна весеннего неба. Смотрела, не подозревая, что творится сейчас с Валькой.
— Дура! — мстительно усмехнувшись, крикнул ей Валька. — Мужичница! Нахалка!
Она ахнула и побледнела. Лицо ее вытянулось. С этой презрительной ухмылкой Валька шагнул к дверям. И вот тут-то его и сгребла уборщица.
— Ты что же это делаешь, себе позволяешь, а? — Она цепко схватила его за шиворот.
— А вы не приставайте к мужчинам! — пытался вырваться от нее Валька.
— К мужчинам?! Да какой же ты мужчина? Похож ты на мужчину! Мамино молоко на губах не обсохло!
— А что же она?!
— Да девке скучно. Потрепаться, позабавиться не с кем. В двадцать три года одной остаться. Ах ты, змееныш! Нужен ты ей! К нему так ласкались, так хорошо относились, заботились, а он… Довел до слез!
И не успел Валька опомниться, она схватила его за ухо и завернула так, что Валька скорчился, чуть ли не ткнувшись в пол лбом. — Вот тебе!
Выскочив на улицу, Валька бежал, не оглядываясь. Было стыдно. Ужасно стыдно. Валька весь горел.
«А чего сразу руками-то!» — будто оправдываясь, шептал Валька. — «Сразу и руками!»
Ухо у него стало большим и толстым, как бублик. Боль постепенно утихла, и Валька теперь будто нес что-то на нем, тяжелое и горячее. Все уроки он сидел, прикрывая это ухо рукой.
16
Так
бывает только ранней весной, когда выйдешь на улицу и вдруг захлебнешься от свежего воздуха, от яркого солнца, прозрачной небесной синевы, от какой-то хмельной, восторженной, буйной радости, переполнившей грудь. Петь хочется, кружиться, бежать, прыгать, такой неудержимой захватывающей веселости не бывает больше никогда.Чирикали воробьи, усыпав ветки деревьев, толкались, спорили, учинив невообразимый галдеж. Она шла, и ей хотелось взмахнуть портфелем, крутануться на одной пяточке, улыбаясь неведомо чему, она шепотом невольно повторяла слова, которые только что диктовала на уроке: «Дер фрюлинг, дас фрайяр — и звучащее будто напев, если повторять подряд: — Дер ленц, дер ленц, дер ленц!» Она задирала голову, глядела на воробьев, пытаясь припомнить, были они в блокадную зиму, или нет, или прилетели только сейчас.
На Староневском, тоже обалдевшие от весны, от буйной молодости, будоражащей кровь, безногие инвалиды, Филькин отец и несколько его приятелей, учинили своеобразные гонки, кто кого опередит на участке от булочной до Исполкомской улицы. Выстроившись в ряд, по команде рванулись вперед, и теперь, наклонясь, каждый почти вываливаясь из ящичка, выгнув багровые напряженные шеи, как гребцы на заезде, усиленно работая плечами и руками, ошалело гнали по мостовой, одновременно с толчком вскрикивая:
— Ожгу!.. Ожгу!.. Ожгу!..
Колесики-ролики грохотали на всю улицу, будто мчался кавалерийский полк, высекали искры, а эти дурни гоготали во все горло, улюлюкали, свистели и горланили, сумасшедшие:
— Ожгу!.. Ожгу!..
Она выскочила на край панели, чтобы увидеть, кто же обгонит, но они не остановились у Исполкомской, понеслись дальше. И пожалуй, только велосипедист смог бы сейчас догнать их, мальчишки-малолетки бросились следом, но мгновенно отстали, — куда там! — издали кричали, подбадривая:
— Давай, давай!
Она шла по улице и думала: «Как хорошо!» И чувствовала, что и впереди у нее будет что-то такое, — она не знала, что именно, но ощущала, что будет хорошее-хорошее.
В первый раз у нее было такое настроение, и ей было по-настоящему хорошо.
17
После уроков Аристид, Филька и Валька отправились на Неву. Назавтра предстоял выходной, воскресенье, и сегодня можно было гулять сколько хочешь.
Кто-то сказал, что на Неве пошел лед. Еще не ладожский, — тот будет примерно через месяц, — а невский, откуда-то с верховьев, от Шлиссельбурга и Дубровки, но лед, действительно, шел.
Есть что-то необычное, величавое, захватывающее в картине ледохода, что-то завораживающее в этом движении, когда хочется стоять и смотреть, не отрываясь, на плывущие ледяные поля, плывущие размеренно, плавно, в какой-то торжественной тишине. Изредка какая-то льдина догонит другую, кажется, лишь коснется ее, но, разрушаясь, начинают крошиться края, в месте стыка шевелится, ворочается ледяная шуга, вдруг ледяная глыба приподнимется, обнаружив всю свою полутораметровую толщь, поналезет на другую льдину, и — трах! — пробежала по ее поверхности фиолетовая полоса, затем глухо хлюпнет, и два отделившихся поля, покачиваясь, будто плоты, начинают расходиться в разные стороны.