Весенняя вестница
Шрифт:
Время от времени его охватывал стыд за то, что он так транжирит жизнь впустую, а обе девчонки только и делают, что работают. Правда, он тоже не бездельничал, но это было только зарабатывание денег, а не работа в том смысле, как ему хотелось бы. Но что может стать ею, Мите никак не удавалось придумать.
Ни таланта, ни призвания к чему-либо он в себе не обнаруживал, и со временем приучился оправдываться тем, что при рождении все досталось Альке. Обвинять ее в этом было бессмысленно, не только потому, что ее вины и не было в том, что сложилось так, а не иначе. Но еще и потому, что Митя точно знал: если б от сестры зависело, чтобы вышло как раз иначе, она с готовностью перелила бы свои природные силы в тело
– Ты уже спишь? – шепотом спросила Стася, наклонившись над его топчаном.
Не открывая глаз, Митя мгновенно представил, как уродливо торчит его нос, похожий на затупившийся клюв, и в который раз с ненавистью обозвал себя "чертовым Сирано". Наверняка Митя не помнил, но ему казалось, что единственный раз он расплакался над книгой, когда лет в пятнадцать прочитал Ростана. Все было слишком похоже: носатый урод и красавица… Но Митя оскорбительно проигрывал и этому несчастному – у него не было даже таланта. Это тогда он сказал себе "даже", потому что был слишком юн и глуп, чтобы понимать, насколько талант способен очаровать женщину сильнее красоты. Митя догадался об этом уже спустя время, когда Стася пренебрежительно отозвалась об одном потрясающе красивом актере: "Да ну! Полная бездарность". Тогда же Митя понял и то, что его не спасет и пластическая операция, мечту о которой он вынашивал с детства. Ведь никто не мог пересадить ему другую душу…
*****
Ей хотелось спросить, как сделала Стася: "Ты спишь?", только адресовать это уже ей. Но шепот, который обладает змеиной способностью вползать даже в самое замутившееся сознание, мог разбудить Стасю, и тогда пришлось бы ждать еще какое-то время.
Аля только и делала, что ждала: с утра начинала ждать наступления ночи, ведь брат хоть и уходил на работу, но имел обыкновение то и дело заезжать и проведывать ее. Раньше Алька этому радовалась, но с тех пор, как она придумала ту картину, а потом обнаружила в ней Линнея, внезапные Митины возвращения стали совсем некстати.
Вечерами она ждала, пока Митя угомонится и насмотрится телевизор, потом начинала прислушиваться к его дыханию: спит – не спит? Все эти секунды, минуты, часы, которых другие и не замечали, тяжелели, проходя сквозь Алькино сердце, и оседали в нем не одной, а множеством свинцовых пуль. И каждая рана болела так, что каждый день Алька приучала себя к мысли, что может не дожить до вечера.
Сейчас она, не отрываясь, смотрела на удивленный, совсем не страшный львиный профиль, который сам собой сложился из лежавших вперемешку номеров "Нового мира", "Октября" и Митиных автомобильных журналов.
"Если ты – царь, так сделай же что-нибудь, – мысленно просила его Аля. – Усыпи их поскорее… Я сейчас просто умру от этого ожидания".
Но лев продолжал бездействовать, глупо разинув беззубую пасть. Он был слишком маленьким, чтобы ей помочь, к тому же – книжным, а на книжных героев, даже самых лучших и сильных, нельзя рассчитывать всерьез. А в том, что стало для Альки самым главным, она вообще могла положиться только на себя…
– Ты спишь? – все же произнесла она одними губами, потому что больше не могла держать эти слова в себе, как невозможно удержать рвущийся из-под земли родничок.
Без Линнея она чувствовала себя такой вот землей – тяжелой, высохшей, старой настолько, что уже потеряла счет прожитым тысячелетиям. Но тот родничок, что просился наружу, мог оживить ее и снова заставить цвести, как случалось (вопреки законам природы) каждую ночь. Он гнал ее к тому холсту, который Аля прятала от всех, даже от брата. Даже от Стаси. Алька скорее умерла бы с голоду, чем согласилась продать эту картину, ведь в ней, как у бедняги Кощея в игле, заключалась ее жизнь.
Теперь она действительно думала о Кощее с сочувствием:
страх сделал его безжалостным к людям, любому из которых ничего не стоит переломить острый кончик – не нож ведь в спину всадить! Точно также кто угодно, даже не из ненависти, а из шалости, мог испортить ее заветный холст. Плеснуть краской, прожечь сигаретой… Что такого уж ценного в изображенном на нем рыбацком поселке? Аля точно знала, что не пережила бы эту свою картину ни на час. Конечно, можно было бы попытаться восстановить ее, ведь Алька помнила каждый мазок, но ей заранее было страшно, что созданное в другое время уже не может быть таким же. Это был бы уже не тот берег, не тот поселок, не тот Линней…– Береги себя, – прошептала она, обеими руками поглаживая затянутый холстом подрамник.
Аля обращалась не к картине даже, в которую собиралась войти, а к Линнею, и видела его глаза, что смотрели и сквозь волны, выглядевшие возбужденными, и сквозь дымчатое марево вечернего неба. Там, у него, всегда был вечер, может, от этого Линней выглядел таким уставшим и печальным.
Еще раз оглянувшись на уснувшую подругу и послушав, как посапывает Митя, который во сне забывал о своей некрасивости и начинал улыбаться, Аля умоляюще протянула к холсту руки:
– Прими меня.
Ее тотчас потянуло, понесло, а нетерпеливый родничок, по-прежнему подталкивая, обжег ноги холодком. Аля инстинктивно поджала одну, и только тогда заметила, что забыла обуться. Но Линнею не было до этого дела… Вообще не было дела до того, как Алька выглядит – он ни разу ее не видел. Но самой с непривычки было зябко, хотя по мастерской Аля разгуливала босиком. Правда, пол там был куда теплее остывших камней у моря.
Стараясь не наступить на острое, Аля подобралась поближе к сухой траве, которая небрежно отбрасывала на гальку бесцветные жидкие пряди. Здесь идти стало легче, хотя и было немного колко, но земля меньше остыла без солнца – за столько лет она научилась хранить его тепло.
Наклонившись, Алька погладила растрепанные волосы земли, которую всегда чувствовала, как саму себя, и потому сжималась, даже когда ей приходилось вонзить в почву маленький колышек для палатки. Но она не делилась этой тайной болью даже с братом, ведь он-то любил выбираться за город и ловко ставить палатку. Как-то Аля сказала об этом Стасе, которая могла бы принять от нее что угодно. Сперва сделав удивленные глаза, Стася пожала плечами: "Наверное, ты так и чувствуешь… Почему ты видишь все, чего мы не замечаем? Откуда у тебя это?"
Вопрос не требовал объяснений. На самом деле Стася и не пыталась выяснить, откуда в Але взялось то или другое. Она была не из тех, кто уничтожает прелесть солнечного зайчика, изучая законы преломления света. Стасю вполне устраивало, какой была ее Алька, и ни одна из них ни разу не потребовала, чтобы другая в чем-то изменилась. Они не забывали о том, что именно это и развело миллионы людей.
Ненадолго позволив влажному ветру повозиться с ее короткими волосами, Аля улыбнулась ему, и стала подниматься к поселку по тропинке такой же кривой и заскорузлой, как ноги рыбаков, ее протоптавших. Сегодня не слышно было чаек. Алька даже остановилась, заметив это, и удивленно склонила голову набок, прислушиваясь.
Ее вдруг охватил ужас: что-то случилось тут со вчерашней ночи, и все вымерло. В сердце ударило так больно, что она вскрикнула, хотя обычно здесь не позволяла себе никаких звуков:
– Линней!
В панике наступив на сухую, острую ветку, Алька упала на колени, уже не удивляясь тому, что все ощущения тут, пожалуй, еще отчетливее, чем в обычной жизни, хотя сама Аля здесь как бы и не существовала. Она знала, что ни Стася, ни Митя не испытали этого странного осознания себя призраком, потому что вводя обоих в свой мир, она ни разу не позволила им встретиться ни с кем из людей.