Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Рязанцева говорит далее: «„Они живые!“ — кричал мальчик в пьесе Розова — про рыбок, выброшенных за окно. И вот великий старец, бывший боксёр, эсер, „скандалист“, как окрестил его в своей книге В. Каверин, предстал перед обомлевшей аудиторией тем самым розовским мальчиком. Для него они были — „живые!“ — через пятьдесят лет, и ему было обидно и больно за тех, кого походя унизил „этот бандит Катаев“. (Хотя Катаев дал своим героям другие имена или прозвища, но это ещё больше разжигало любопытство.) Через полчаса Шкловский вернулся на сцену, и больше его про „живых“ не спрашивали, он окунулся в историю и со своей гуттаперчевой улыбкой инопланетянина доказал нам, как дважды два, что до Шекспира никакой любви не было вообще, любовь выдумал Шекспир, и люди в неё поверили».

В своём исследовании «Плешивый щёголь. Из реального комментария к памфлетному роману „Алмазный мой венец“ В. Катаева» Мария Котова и Олег Лекманов пишут:

«Знавшая обоих литераторов (Шкловского и Катаева. — В. Б.) Инна Гофф вспоминала об „их ожесточённом взаимном неприятии. Оно сочеталось с жгучим и взаимным интересом одного к другому“{225}.

А Лиля Юрьевна Брик 6 мая 1967 года писала бывшей возлюбленной Шкловского Эльзе Триоле после выхода в свет мемуарной катаевской „Травы забвенья“: „…‘среднего размера карлика — страшного новатора’ Шкловский принял на свой счёт (Вася [Катанян. — М. К., О. Л.] говорит, что он именно его имел в виду. У них старые счёты) и недавно в Политехническом отстегал, говорят, автора ‘Травы забвенья’“ {226}. Речь идёт о следующем фрагменте катаевских мемуаров „Трава забвенья“: „Был (в окружении Маяковского. — М. К., О. Л.) даже среднего размера карлик — страшный новатор, формалист и революционер в искусстве, разумеется, превратившийся с течением времени в самого вульгарного, благонамеренного наукообразного строчкогона-консерватора, имеющего репутацию большого знатока литературы: фельдшер, выдающий себя за доктора медицины“.

В романе „Алмазный мой венец“ в Шкловского метят такие строки: „Какой-то пошляк в своих воспоминаниях, желая, видимо, показать свою образованность, сравнил ключика (под ключиком подразумевается Ю. Олеша. — В. Б.) с Бетховеном.

Сравнить ключика с Бетховеном — это всё равно, что сказать, что соль похожа на соль“. В мемуарах Шкловского о Юрии Олеше говорится: „Он был похож, я убедился, на Бетховена“.

Однако основным объектом для катаевских нападок в „Венце“ послужила вторая жена Шкловского. За Виктора Борисовича она вышла замуж в 1956 году, успев до этого побывать супругой Н. И. Харджиева, а до этого — поэта Владимира Нарбута, а ещё до этого — Юрия Олеши. Катаев спрятал Серафиму Густавовну под кличкой „дружочек“, но написал о ней отнюдь не дружески, а совсем даже наоборот.

Ограничимся здесь единственным, но весьма выразительным примером. Изображая в „Венце“ одесский период своей биографии, Катаев не забывает рассказать „забавную историю брака дружочка с одним солидным служащим в губпродкоме. По первым буквам его имени, отчества и фамилии он получил по моде того времени сокращённое название Мак. <…> Он был постоянным посетителем наших поэтических вечеров, где и влюбился в дружочка… <…> в один прекрасный день дружок с весёлым смехом объявила ключику, что она вышла замуж за Мака и уже переехала к нему. Она нежно обняла ключика, стала его целовать, роняя прозрачные слёзы, объяснила, что, служа в продовольственном комитете, Мак имеет возможность получать продукты и что ей надоело влачить полуголодное существование, что одной любви для полного счастья недостаточно, но что ключик навсегда останется для неё самым светлым воспоминанием, самым-самым её любимым друзиком, слоником, гением и что она не забудет нас и обещает нам продукты. <…> Ключик в роли кавалера де Гриё грустно поник головой. Он начитался Толстого и был непротивленцем. Я же страшно возмутился и наговорил дружочку массу неприятных слов…“.

Сравним этот эпизод с фрагментом недавно опубликованных записей Г. Полякова, делавшихся в 1935 году со слов С. Суок, Л. Суок-Багрицкой, Ю. Олеши и самого Катаева.

Сравним и убедимся в том, что автор „Венца“ намеренно демонизировал в своём произведении именно Серафиму Суок (предоставив ей отдуваться за шалости всей компании): „Познакомились на одном из литературных вечеров с одним бухгалтером, который питал слабость к стихам и даже сам пописывал стихи под псевдонимом Мак (начальные инициалы). Попавши к Багрицким и Олешам… <…> он сразу влюбился в Симу… <…> бывшую в то время женой Олеши. В это время Багрицкие и Олеши успели уже распродать почти все вещи, и становилось туго, у бухгалтера же водились кое-какие запасы продовольствия — он служил и получал паёк. Решили использовать знакомство с ним для того, чтобы подкормиться. Вначале у него несколько раз были в гостях одни сёстры, затем они привели с собой мужей, причём бухгалтеру не было известно, что они являются мужьями сестёр. <…> В дальнейшем любовь бухгалтера настолько возросла, что он предложил Симе руку и сердце. Легкомыслие компании было настолько велико, что для того, чтобы позабавиться и как следует „погулять“, решено было согласиться на это предложение, причём сам Олеша совершенно не протестовал против такого оборота“»{227}, — заключают Котова и Лекманов.

Шкловский в результате написал эпиграмму на Катаева:

Из десяти венцов терновых Он сплёл алмазный свой венец. И оказался гений новый — Завистник старый и подлец.

Котова и Лекманов, которые подробно разбирали катаевскую книгу, ехидно замечали: «„Умоляю читателей не воспринимать мою работу как мемуары. Терпеть не могу мемуаров“, — писал хитрый Катаев о своём романе в своём романе. Увы, у филолога нет права и возможности внять этой требовательной просьбе».

Но всё же что, в конце концов, там было написано, в этой скандальной книге? Что задевало Шкловского и его вторую жену? По нынешним меркам, сильно изменённым возникновением настоящей бульварной прессы, почти ничего. Но Катаев был талантлив, во-первых, а во-вторых, очень точно чувствовал общественный спрос, а этот спрос всегда поворачивается от сути того, что делают знаменитые люди, — от их знаменитых книг, знаменитых самолётов и ракет, знаменитых формул или зданий к их частной жизни. Итак, он писал о том, что у ключика была любовь и «„она лукава“, и, как выяснилось позже, и нанесло ключику незаживающую рану, что

оставила неизгладимый след на всём его творчестве, сделала его гениальным и привела в конце концов к медленному самоуничтожению. Это стало вполне ясно только теперь, когда ключика уже давно не существует на свете и только его тень неотступно следует за мною. Мне кажется, что я постиг ещё не обнаруженную трагедию ключика». Потом Катаев рисует картину любви. И мы все её знаем — так бывает, когда наблюдаешь за романом друга, он кажется беззащитным, а интимные слова двух людей, вырвавшиеся случайно наружу, — немного пошловатыми:

«Ах, как они любили друг друга — ключик и его дружок, дружочек, как он её называл в минуты нежности. Они были неразлучны, как дети, крепко держащиеся за руки. Их любовь, не скрытая никакими условностями, была на виду у всех, и мы не без зависти наблюдали за этой четой, окружённой облаком счастья. Не связанные друг с другом никакими обязательствами, нищие, молодые, нередко голодные, весёлые, нежные, они способны были вдруг поцеловаться среди бела дня прямо на улице, среди революционных плакатов и списков расстрелянных. Они осыпали друг друга самыми ласковыми прозвищами, и ключик, великий мастер слова, столь изобретательный в своих литературных произведениях, ничего не мог придумать более оригинального, чем „дружочек, друзик“. Он бесконечно спрашивал:

— Скажи, ведь ты мой верный дружок, дружочек, друзик?

На что она также, беспечно смеясь, отвечала:

— А ты ведь мой слонёнок, слоник?»

И оказывается, что именно из-за этой любви молодой человек не уезжает с родителями в Польшу, мать его проклинает (не понятно, факт это или доведённая до красоты деталь), но счастье влюблённых недолго. Девушка выходит замуж за «одного столичного служащего в губпродкоме». Деталь с продовольствием тем более оскорбляет читателя — продовольствие противоположно романтике.

Причём девушка говорит бывшему возлюбленному, что, «служа в продовольственном комитете, Мак имеет возможность получать продукты и что ей надоело влачить полуголодное существование, что одной любви для полного счастья недостаточно, но что ключик навсегда останется для неё самым светлым воспоминанием, самым-самым её любимым друзиком, слоником, гением и что она не забудет нас (то есть своих бывших друзей. — В. Б.) и обещает нам продукты».

И в следующем предложении Катаев, будто судья, хлопает молотком по столу (ну или по специальной подставке): «Тогда я ещё не читал роман аббата Прево и не понял, что дружочек — разновидность Манон Леско и что тут уж ничего не поделаешь». Тем не менее друзья вырывают девушку-куклу из объятий совслужащего, но потом появляется новый персонаж — «высокий, казавшийся костлявым, с наголо обритой головой хунхуза, в громадной лохматой папахе, похожей на чёрную хризантему, чем-то напоминающий не то смертельно раненного гладиатора, не то падшего ангела с прекрасным демоническим лицом».

О нём Катаев сообщает: «Говорили, что он происходит из мелкопоместных дворян Черниговской губернии, порвал со своим классом и вступил в партию большевиков. Говорили, что его расстреливали, но он по случайности остался жив, выбрался ночью из-под кучи трупов и сумел бежать. Говорили, что в бою ему отрубили кисть руки. Но кто его так покалечил — белые, красные, зелёные, петлюровцы, махновцы или гайдамаки, было покрыто мраком неизвестности». И к тому же он был поэт, «причём не какой-нибудь провинциальный дилетант, графоман, а настоящий, известный ещё до революции столичный поэт из группы акмеистов, друг Ахматовой, Гумилёва и прочих».

Катаев в этом месте подпускает несколько иронии, особенно когда цитирует стихи, — и это понятно. В пору спокойного акме советской власти прототип колченогого разлучника Нарбута по-прежнему оставался фигурой непонятной, не вполне и не до конца возвращённой в литературу.

Именно с ним «дружочек» уезжает в Москву, куда одновременно или несколько позже перебираются литераторы-одесситы.

И вот ключик стоит у чужих окон, смотрит на чужой мещанский абажур. Потом встречается со своей первой любовью: «Она по-прежнему хорошенькая, нарядно одетая, пахнущая духами „Лориган“ Коти, которые продавались в аленьких пробирочках прямо с рук московскими потаскушками, обосновавшимися на тротуаре возле входа в универсальный магазин, не утративший ещё своего дореволюционного названия „Мюр и Мерилиз“. Если раньше дружочек имела вид совсем молоденькой девушки, то теперь в ней проглядывало нечто дамское, правда ещё не слишком явственно. Такими обычно выглядят бедные красавицы, недавно вышедшие замуж за богатого, ещё не освоившиеся с новым положением, но уже научившиеся носить дамские аксессуары: перчатки, сумочку, кружевной зонтик, вуалетку. Она нежно, даже, кажется, со слезами на глазах, словно бы вырвавшись из плена, целовала своего вновь обретённого ключика, ерошила ему шевелюру, обнимала, называла дружком и слоником и заливалась странным смехом».

И вот её уводят — навсегда.

Потом, правда, история продолжается в книге Катаева — их сосед откуда-то достал «куклу, изображающую годовалого ребёнка, вылепленную совершенно реалистически из папье-маше и одетую в короткое розовое платьице». Кукла становится известна на всех Чистых прудах, её называют «искусственным ребёнком», поглазеть на неё приходят две девочки (не говорится, кому они родня). «Ключик посмотрел на девочку, и ему показалось, что это то самое, что он так мучительно искал. Она не была похожа на дружочка. Но она была её улучшенным подобием — моложе, свежее, прелестнее, невиннее, а главное, по её фаянсовому личику не скользила ветреная улыбка изменницы, а личико это было освещено серьёзной любознательностью школьницы, быть может, совсем и не отличницы, но зато честной и порядочной четверочницы».

И вот написана другая книга, книга ключика — про куклу, летающие шары, канатоходцев и оружейников, а также про человека внутри торта. Да, внутри торта, и для современного читателя надо прибавить — не стриптизёршу.

Книга, как все помнят, называется «Три толстяка».

Подросшая девочка выйдет замуж по любви и не за автора этой истории, все переженятся, а некоторые — по нескольку раз.

А потом все умрут.

Но история обид, вызванных мемуарами, чрезвычайно любопытна.

Нет, стоит оскорбиться, если твою жену назвали Манон Леско — и даже подраться.

Поделиться с друзьями: