Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Можно представить, как выглядела бы эта драка.

Это ведь не дуэль 1920 года — на дворе год 1978-й.

Шкловскому — восемьдесят пять, Катаеву — восемьдесят один, и на лацкане у него прыгает звезда Героя Социалистического Труда. Старики бьются палками на кафельной арене фойе Центрального дома литераторов, прислуга жмётся к стенам, визжат женщины, хлопает в ладоши ничего не понимающий писатель-туркмен, привезённый на декаду национальной культуры, поэт Евтушенко, прищурив глаза, расправляет пёструю гавайскую рубаху, а чиновные писатели бегут звонить в инстанции, потому что не понимают, что делать.

Но такая картина могла появиться только в Олешиной сказке — там, где куклы и оружейники, и на кухне царит разгром, и крышки от кастрюль летят как метательные снаряды.

Ничего этого не случилось, литература стала скучной и мемориальной.

Но я не об этом. Воспоминания мужчин всегда ревнивы — если уж они начинают заниматься сплетнями, то делают это куда лучше, чем женщины, у них больше умения напоить ядом строку. Заметьте, как это делает Катаев, — он вспоминает прошлое с иронией, и если хочет вытащить из этого прошлого дурное, то позволяет довершить это читателю. Он вспоминает

деталь («в ней проглядывало нечто дамское»), затем приводит свою ассоциацию («бедные красавицы, недавно вышедшие замуж за богатого»). И уж потом добивает ряд вуалетками и перчатками — для 1970-х годов атрибуты если не разврата, то порочного мещанства.

Воспоминания о женщинах былых времён вообще сложная штука. Годы заставляют и талантливых людей принимать чью-то сторону. А ничьей стороны в любви нет. Всяк в своём праве, и если кто кому кажется меркантильным, а кто кому — расчётливым, то лучше туда не соваться.

Обратись в себя, читатель. У тебя-то как?

Но потом случилось то, что случилось. Путь «дружочка» был долог, и он привёл её к новому браку.

Владимир Огнев рассказывал, как молодым пришёл к Шкловским.

Хозяин диктовал что-то стенографистке.

Вдруг он снял рубашку, брюки. Остался в длинных носках на резинках, трусах, и это ничуть стенографистку не удивило. Она подала Шкловскому белую рубашку и парадный костюм. Было понятно, что у них особые отношения.

В столовой гость столкнулся с дочерью Шкловского, и волна стыда накатила на молодого человека. Добротный и обжитый дом рушился, и он был тому — свидетелем.

Но знакомство со Шкловским только начиналось. Через несколько лет он присутствовал при разводе Шкловских. Было время особой внимательности к семейной жизни — разводились только по суду и с публикацией объявления в газетах: «Зрелище было тяжёлое для всех. В<иктор> Б<орисович> был раздавлен и плакал в такси.

Сима торжествовала одна. Потом».

У Бенедикта Сарнова в мемуарной статье «Виктор Шкловский. После пожара Рима» есть описание этих событий:

«Я слышал, что он и не собирался уходить к ней от первой своей жены — Василисы Георгиевны. Короткий роман его с Симой скорее всего кончился бы так, как обычно кончаются такие временные связи. Но однажды он явился от неё очень поздно, а может быть, и вовсе наутро, и Василиса Георгиевна вместе с дочерью Варей просто не пустили его домой. Выкинули на лестницу какие-то его вещички и захлопнули перед ним дверь. Ну, а тут уж взыграл его взрывной темперамент, и домой он больше уже не вернулся.

Не поручусь, что всё это было именно так, может быть, даже и совсем не так: слышал я эту версию не от него. Но что я знаю совершенно точно, так это то, что разводиться с Василисой Георгиевной ему смертельно не хотелось.

Развод должен был состояться спустя уже несколько лет после его ухода от семьи.

Я хорошо помню этот день.

Перед тем как ехать в суд (дело было летом, в Шереметьевке), Виктор Борисович сказал мне, что процедура будет отнюдь не формальная и достаточно для него мучительная. Василиса Георгиевна согласия на развод не даёт. Говорит, что для неё важно то, что она — „жена Шкловского“. Это её статус, её социальное положение. Кем она будет, лишившись этого своего статуса? Он её понимает. Во всяком случае, эти её резоны можно понять.

Но если это его так мучает, сказал я, стоит ли разводиться? Неужели так важна для него эта формальность?

Он сказал, что идёт на это только ради Симочки.

— Неужели для неё это так важно? — по молодой своей дурости ляпнул я.

Он объяснил, что да, конечно, важно. Уже столько лет фактически она его жена, а из-за того, что брак их не оформлен юридически, они не могут вдвоём поехать за границу. Да и не только за границу: даже здесь, на родине, не могут поселиться в одном номере в гостинице. Нет, тут ничего не скажешь. Симочка, конечно, права.

Справедливости ради надо сказать, что тут она и в самом деле была права.

Но беда в том, что Виктор Борисович привык считать, что „Симочка, конечно, права“ и во многих других случаях, когда эта её правота была более чем сомнительна.

Вот, например, однажды Серафима Густавовна завела с нами разговор о том, как они волновались перед семидесятилетием Виктора Борисовича: дадут ему к этой юбилейной дате орден или не дадут?

Говорила она об этом так, что не возникало ни малейших сомнений: если бы не дали, это было бы настоящим ударом не только для неё, но и для него тоже.

Я изумлённо взглянул на Виктора Борисовича.

Мне показалось, что он этим постыдным Симочкиным признанием был слегка сконфужен. Сама-то она, конечно, могла и не считать эти свои волнения постыдными. Но чтобы он, Шкловский, волновался из-за того, дадут или не дадут ему „они“ эту железку?!

Я был уверен, что этим „высоким правительственным наградам“ давно уже никто не придаёт никакого значения»{228}.

Но дело-то, собственно, не в награде, конечно.

Огнев замечает:

«Серафима Густавовна — одна из трёх сестёр Суок — железная леди — умела организовать и быт, и работу Шкловского. Тут ничего не скажешь.

И целиком подчинила его самого.

Она была великим режиссёром. Мейерхольд и Станиславский не годились ей в подмётки.

Она сумела сделать главное: В. Б. вдруг осознал, что без неё он пропадёт, и неизвестно, как это он не пропал раньше, когда её не было.

Она была цензором его внешних связей с миром.

Она определяла круг его знакомых и каждого расставила по ранжиру, регулируя допуск и время визитов.

Странные люди окружали великого старца.

Он робко подчинялся.

Ушёл в работу, делая вид, что свободен.

Однажды взбунтовался. Бунт был страшен.

Я оказался невольным свидетелем, когда В. Б. едва не убил С. Г., швырнув в неё тяжёлую железную стремянку.

Но промахнулся и разбил большое зеркало в коридоре.

„Вон из дома!“ — взревел он.

С. Г., впервые испугавшись, заперлась на кухне (они

уже купили квартиру на Черняховского).

Я постучал.

— Не открою.

— В. Б. звонил, заказал билет на самолёт, — доносил я.

— Куда?

— В Тифлис, — сказал я, почему-то называя город по-старому.

— Что, он спятил?

Я провожал его с лёгким чемоданчиком в аэропорт.

— Всё, — говорил он, — начинается новая жизнь. И никогда, слышишь, никогда её не будет рядом!

<…> Вечером С. Г. поехала на дачу и попросила меня прийти к ней (мы всё ещё жили в Шереметьевке). В нетопленой комнате, злая, плача бессильными слезами, она из чашки пила „Выборову“ и клялась, что он вернётся. Она добьётся своего. „Ха-ха!“

Глаза были сухие и мстительные.

— Как миленький!

Я неуверенно соглашался.

На следующее утро С. Г. позвонила мне торжествующим голосом:

— Ночью меня разбудил звонок. „Симочка, я забыл носки“. Я молчала. Стал жаловаться, что в номерах стоит большой глупый рояль. Я молчу.

— „Симочка, билет в Москву заказан“. Он сказал, что „всё было неправильно“. И на что он надеялся?

В голосе её появились наполеоновские нотки.

<…> Так кончаются наши мужские бунты».

Так или иначе, Шкловский любил Серафиму Суок.

И даже прошлое этому не могло помешать. А прошлое приходило по-разному — иногда шифрованным катаевским романом, а когда-то стучался в дверь и сам его герой:

«Юрий Олеша появлялся на Черняховского не часто.

Но паника была в семье Шкловских большая.

Витя, открыв дверь, спрашивал: „Ты к Симе?“ — и уходил в кабинет, плотно прикрыв двери. Нервничал.

Из другой комнаты доносился разговор. Громкий — Симочки, тихий — Олеши.

Минут через пять Олеша выходил в коридор, брезгливо держа в пальцах крупную по тем временам купюру.

Сима провожала его заплаканная.

Олеша галантно шаркал ножкой и, небрежно спрятав купюру в нагрудный карман, уходил, не забыв помахать рукой расстроенному В. Б., мне, если я был у него, и поцеловав ручку Симочке.

После этого я старался улетучиться, так как дальнейшее было известно: В. Б. будет утешать С. Г., а та ругать Олешу.

Сцена не для посторонних».

Однако в предисловии к одной из книг Олеши Шкловский пишет: «Жизнь писателя Олеши ко времени его зрелости казалась прекрасной»{229}.

Он называет Олешу «высоким лириком» и перечисляет все сильные стороны его письма.

Жизнь сложна, и отношения людей менее жестоки, чем кажутся.

Люди из прошлого были рассеяны по разным странам, но прошлая любовь никогда не умирает. Любовь — болезнь хроническая, неизлечимая. Она неизлечима, даже когда поверх неё наслаиваются новые чувства.

Василий Катанян в книге «Прикосновение к идолам» пишет:

«Однажды зашла речь о последнем романе Эльзы Триоле „Соловьиная ночь“. Вещь эта во многом автобиографическая.

<…> В летнюю ночь сидят на террасе пожилые люди, старые знакомые. Это люди искусства, и, хотя жизнь сложилась по-разному, все они как-то вышли в люди. Женщина — одна. Неторопливые разговоры, полувоспоминания, полурассказы… Слышны соловьиные трели… На рассвете хозяйку находят умершей в кресле. Всё это описано пророчески, похоже на смерть самой писательницы.

Виктор Борисович был взволнован: в одном персонаже он узнал себя, какие-то куски своей жизни и, в общем, свою судьбу. У него навернулись слёзы, но вдруг:

— Когда Эльза спросила меня, отчего я ушёл от жены к Серафиме, я ей объяснил: „Та говорила мне, что я гениальный, а Сима — что я кудрявый!“».

И тут же Катанян приводит письмо Шкловского к Арагону от 27 июля 1970 года, то есть сразу после смерти Эльзы Триоле.

Шкловский пишет:

«Дорогой друг!

Сейчас только решаюсь писать тебе. Смерть Эльзы Триоле потрясла меня.

Ты знаешь, как я был влюблён в Эльзу. Письма мои к ней теперь у тебя. Только <через> двадцать лет я смог полюбить снова.

Если бы она меня полюбила, то я стал бы гением.

Нам нужны цвет и воздух.

Она полюбила тебя. Пишу тебе, как ей. Судьбы скрестились.

Судьбы ваши перекрестились.

Она умерла. Прощай, Эля.

Она почувствовала смерть. Мне рассказали об последнем романе. Соловей поёт утром. Он поёт о всей прожитой жизни. Соловей поёт не только о любви. Он поёт о себе, о границах своей души. Он охраняет охваченную песней территорию.

Она умерла воином. Она умерла полководцем и стражем большой армии нового, не очень счастливого человечества. <…>

Пускай меня простят люди, что я не всё дописал. Я умел умирать на войне, но иногда теряю себя в книгах.

Продолжай свою великую песнь, друг.

Смерть придёт и к нам.

Пускай она поддержит наше стремя, когда мы будем кончать долгую свою жизнь.

Она была для меня Россией и Западом. Боль любви поддерживала меня.

Мы смогли жить. Мы храним память о великой женщине и великой любви. Вот и всё, что я смог написать.

Твой Виктор Шкловский, Витя»{230}.

То есть на мгновение памятью съедено всё — с начала 1920-х до середины 1950-х. Семья, увлечения. Между Эльзой и Серафимой образовалась вдруг пустота.

Тут имеет смысл прерваться и передать слово Ольге Борисовне Эйхенбаум, которая эту историю рассказывала так: «В 53-м году он ушёл из семьи — как говорил папе, потому что неправильно повела себя его жена, Василиса Георгиевна. Шкловский был очень свободолюбивый человек и требовал для себя свободы действий. У него был роман со своей машинисткой Симочкой Суок. Когда-то она была женой Олеши, потом — Нарбута, а потом — просто машинисткой у известных писателей — для приобретения мужа, внешне очень интересная и человек интересный. Но Виктор Борисович не собирался уходить из семьи: у него была дочка, и он всю жизнь любил свою Василису. Однажды он пришёл домой в 12 часов, ему дверь не открыли. И он ушёл к Симе в её десятиметровую комнату, оставив жене всё: квартиру, библиотеку, дачу. И остался в комнатке Симы в коммунальной квартире»{231}.

Поделиться с друзьями: