Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
Шрифт:
Гнедко был очень утомлен, — нечего и думать было сломать на нем обратный путь, хотя время было лунное и ясный вечер обещал светлую ночь. Михаил Августович пожалел садиться на лошадь, чтобы доехать и до мельницы-то, на которой решил он ночевать, ежели пустит хозяин, мужик ему знакомый, но взбалмошный, артачливый, с придурью. Зверинцев много раз ругался с ним до лютой ссоры и, с последнего раза, еще не помирился. Но, — по мере того, Как он шел, ведя лошадь на поводу, под светлеющим от восходящей за Осною луны небом, тропинкою, вытянутою, как белый холст, между двух темных тесемок-опушек курчавой травы, вдоль пыльной битой дороги, — его захватило чарование теплой, полной дыханием скошенных лугов, синей, чуть туманной, ночи, и жаль было с нею расстаться.
— Какого чёрта мне прятаться в вонючую душную избу к полоумному дурню, когда над головою этакий чудесный потолок? — подумал он и остановился,
— Вспомни-ка бродячую старинку, когда кроме матери сырой земли другой постели не знавал, а туман бывал пологом… Ой ты, месяц, месяченьку, казацкое солнышко!..
Он свернул с дороги, перевел гнедка через окоп и канаву, и, посвистывая, зашагал по рослой щетине скошенного луга в сторону — туда, где, как неуклюжие башни, темнели, сквозь ночь, расплывчатыми в лунной туманности и будто выросшими ввысь и вширь, очертаниями, сметанные на ночь, сенные копны… Выбрал одну, поближе к околице, привязал гнедка к колу, а к морде гнедка торбу с овсом, улегся на сено — пахучее, полувысохшее — закинул руки под голову и стал смотреть в небо, по которому, возвещая приближение осени, так и вспыхивали, так и чиркали голубым ярким светом летучие метеоры… Тихо было так, что человек слышал самого себя и весь тот странный ночной полевой шорох, о котором деревенские люди говорят, что это — трава растет… Прекрасная ночь овладела Зверинцевым и утихомирила его взбунтовавшуюся кровь: лежал он, думая о бедной своей «внучке», мрачный и грустный, но уже без этой гневной скорби, которая душила его в Правосле, все время позывая не то сломать вещь какую-нибудь, диким бешеным вепрем, сорвав злобную печаль свою хоть на неодушевленном предмете, не то упасть буйною седою головою на стол, зареветь неточным голосом, облиться, не стыдясь, как дождем, долгими тяжелыми слезами… Лежал, курил, думал, слушал… Иногда ему казалось, будто шорохи поля усиливаются, вырастая в легкие человеческие шаги, в шелест платья… Он приподнимался, оглядывался: поле было пусто и тихо, — вдали скрипел коростель и перекликались перепела… Потом ему почудилось, что кто-то, зашедши за другую, ближнюю к нему копну, прячется в ее тени и осторожно наблюдает за ним, высовываясь сбоку копны, как только Михаил Августович отвернется в сторону, и скрываясь, будто ныряет, едва Михаил Августович повернется обратно… Иллюзия была настолько настойчива, что Зверинцев даже привстал было на локте, чтобы пойти и взглянуть, что там такое, но в этот же миг понял, что его обманывает игра тени, и с локтя перевалился опять навзничь. А ночь все больше и громче кричала перепелами и скрипела коростелем и, все-таки, оставалась тихою и немою, потому что не слышно в ней было главного нарушителя природы, человека и ничего, сопряженного с его суетою. Единственными близкими звуками, нарушавшими гармонию безлюдного безмолвия, и хоть несколько отражающим человеческую домашность, было чавкание и фырканье гнедка над торбою. Но — едва улегся — сейчас же Михаилу Августовичу зачудилось, будто то, что подглядывало за ним из-за соседней копны, теперь прячется уже за его копною, бесшумно ползет на нее, перегибается через нее длинным туловищем и смотрит на него сверху вниз упорно, насмешливо и зло…
— Вот дьявол, как расшалились нервы! — досадливо думал он. — Наслушался от безумиц про змеев да мурен… того гляди, что вокруг самого ехидны заползают… «Шестоднев»! Гм… А?… Нет, прошу покорно: вы, говорит, Василия Великого читали?… Начетчица какая!.. из феминисток-то!.. Тьфу!.. Однако же, это ползание там за копною пренеприятно выкручивает нервы: в самом деле, точно ехидна подбирается и ест тебя глазами…
Но — в эту самую минуту — Зверинцев заметил, что на него, уже не в воображении, а действительно, смотрят, только не с копны, а с дороги через околицу, и не два, а четыре глаза, принадлежащие двум неслышно подошедшим женщинам, в белом. В одной из них, просто высокой, он, с удивлением, узнал красивую полумонашенку Василису, с которою так недавно простился, а в другой, громадной, будто выбеленная месячным светом колокольня, Анисью, о которой он— тоже всего два-три часа назад, вел с Василисой такой горячий спор.
— Вот вы где упокоились, — окликнула Зверинцева Василиса. Голос у нее теперь был совсем не такой, Как давеча в комнатах, но веселый, громкий и глумливый, а глаза, отражая в себе лунные лучи, блестели, сквозь ночь, как у кошки.
Анисья поклонилась низко и сказала густым, — мужским почти, басом:
— Здравствуйте, барин хороший, сколько лет, сколько зим…
— Здравствуйте, — медленно
отвечал Зверинцев, очень удивленный их появлением в такой поздний — для деревни — час так далеко от дома: от усадьбы он отошел с версту, до села оставалось столько же, пожалуй, даже немного больше. — Куда это собрались, на ночь глядя?— Прогуляться немного, — отвечала Василиса, — днем-то кипишь в работе, как в котле, так хоть ночью дать себе свободу… воздуху взять, ножки размять…
— А ночь-то, и впрямь, дивная!..
— Мы этак часто, — ленивым басом подтвердила Анисья, — Василиса с усадьбы выйдет, я с деревни, сойдемся на полдороге и бродим по полям…
— Вот какую дружбу свели! — и одобрил, и удивился Михайло Августович: несмотря на давешний разговор, в котором Василиса так пылко, почти страстно защищала Анисью, эта обнявшаяся женская пара у околицы — почти монахиня с заведомой «девкой» — казалась ему весьма странною.
— А чего нам ссориться? — блеснув кошачьими глазами, возразила Василиса, — нам делить нечего. Это мужчины не умеют между собою ладить, потому что спорщики, вздорщики, и напрасные спросчики, а мы, женщины, всегда найдем ниточку одна к другой…
— Это она меня укоряет за давешний спор с Викторией Павловной, — подумал Зверинцев с конфузом за себя, — действительно, отличился… Но странно, что она говорит то, что я сам сейчас думал, и я даже не разбираю толком, — я ли это думаю или она говорит… И отчего они обе такие белые, точно меловые, и простоволосые? И — что это на них надето? Рубахи не рубахи, хитоны не хитоны, саваны не саваны?
— Ха-ха-ха! — неожиданно ответила на мысль его басистым смехом Анисья, — что ты, Михайло Августович, уставился на нас, будто век не видал?
Он медленно и подозрительно возразил:
— Да… ишь вы сегодня какие… необыкновенные. Этак кто незнакомый вас встретит, испугается: примет за русалок.
Они обе переглянулись, захохотали двусмысленно — и Василиса сказала, с загадочно трунящею, злою веселостью:
— А, может быть, мы — и впрямь — русалки, по вашу душу пришли?
Анисья же, держась руками за бока, тряслась — помирала со смеху и басила!:
— Пойдем с нами, Михайло Августович. Что тебе тут валяться под копной? Мы тебя в лес заведем, да и защекочем…
— Ах вы, шельмы! — внезапно и резво развеселился Зверинцев на грубое деревенское кокетство, — ну, погодите же! Я вас!
Он уперся руками в землю, чтобы вскочит на ноги, но — так же внезапно сознал всем существом своим, что он не на яву, но спит и — именно от сознания этого — окончательно проснулся, смутно деля действительность призрачной ночи и отлетевшую грезу…
— Вот ярко привиделось, — пробормотал он себе в отсыревшие усы, — а ведь я было думал — и в правду…
Но, оглянувшись, он заметил слева — на дороге — саженях во ста от себя — два белые пятна, точно пропитанные лунными лучами клубы тумана, быстро уплывающие, будто два паруса, к чернеющему на дальнем краю поля лесу…
— Вот тебе раз! — воскликнул он в новом изумлении, — никак они? Значит, не сон… чудесия, право!.. Да куда же они так бегут? Эй! эй! вы! сестра Василиса! Анисья!..
Но белые пятна ему не откликнулись, а, докатившись до опушки, исчезли в ней, будто растаяли…
Михаил Августович глядел вслед им — в совершенном изумлении, которое, — он сознавал без всякого ложного стыда перед собою, — начинало походить на страх… И, покуда он присматривался да озирался, — то ли смущенное зрение зашалило, то ли правда была, — замерещилось ему, будто на опушке опять мелькают, но уже не две, а четыре, пять, шесть белых, человекоподобных пятен, и такие же точно пятна плыли — будто летели по воздуху — к лесу по полю от деревни Правослы и разрушенной усадьбы Виктории Павловны…
Зрелище было фантастическое. Михайло Августович, хотя человек больших и чуть не всесветных приключений в своем молодом прошлом, — даже он едва не поддался суеверному впечатлению, к которому, вдобавок, подготовил его странный сон. Но, в ту же минуту, стряхнул смущение, уже тронувшее было ознобом богатырскую спину его, и:
— Це діло треба разжуваты! — размышлял он, созерцая мутно испятнанную белыми фигурами лунную даль, — кой бес? сходка, что ли, какая?.. Ишь — все к лесу да к лесу, а из леса никого… Любопытно… Не пойти ли и мне?.. Авось, попаду не к русалкам, а к живым людям… Только вот, что я с гнедком… А, впрочем, чёрт их бери… что я — сыщик, что ли? Ночью сходятся — значит, секрет у людей: заговор… Либо агитатор какой-нибудь наехал — поплелась деревенская молодежь, как мотыльки на огонь, послушать его брошюрок… времена-то — ох-ох-ох! — темные, грозные… Либо, того вернее, мир на конокрадов советует… Все равно, не мое дело, в чужой тайне сторонний глаз — подлец… Только как же тут Анисья-то с Василисой? Бабье ли дело? Или я осмотрелся — и это были не они?