Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Виктория Павловна. Дочь Виктории Павловны
Шрифт:

Размышляя, он остановился на последнем мнении.

— Очень просто. Тут у меня сон с правдою перемешался. Белых этих я успел, засыпая, наяву видеть, а Анисья с Василисой померещились мне, между ними, уже во сне, — а любопытством я разбудился… вот и все…

Тихий, густой, глухо и спешно стучащий шум, точно выбивали дробь на нескольких, покрытых сукном, барабанах, дошел до его ушей со стороны деревни. По убитой дороге сильно пылило. Скоро к Зверинцеву, опередив пыльную тучу, шаром подкатилась большая пестрая собака, деловито обнюхала его и гнедка и сию же минуту возвратилась вспять, обегая кругом движущейся тучи. А затем, уже в недрах самой тучи, приблизился, медленно катящеюся живою лавою, безмолвный и дробно топочущий, будто крупный дождь идет, овечий гурт, с высоким черным погонщиком.

Зверинцев окликнул:

— Чей гурт?

— Тиньковой барыни.

В протяжном сиплом ответе Зверинцев признал голос знакомого бобыля из Нахижного, безземельно промышлявшего всякою случайною работишкою по окрестным владельцам.

— Никак, ты, Пахом, полуночничаешь?

— Здравствуйте, барин… Вас-то какими судьбами Бог привел опоздниться?

Зверинцев кратко объяснил. Он был рад встретить знакомого. Одиночество среди этой таинственно-светлой ночи, с ее перепелами, коростелями, фыркающим гнедком и загадочными белыми пятнами на черной опушке, утомило его, — сердце начинало ныть тоскливою жутью… рассказывая, отвязал гнедка, вынул из околицы в перемычке поперечные жерди, вывел лошадь на дорогу, напугав гнедком овец, а гнедка овцами, приладил жерди на старое место и пошел рядом с погонщиком к деревне, ведя за собою на поводу лениво ступающую, недовольную, что хозяин оторвал ее от вкусной торбы, лошадь…

— Овец на станцию гонишь?

— Так точно. Еликонида купила. К ней.

— Что же тебе дня-то мало, что ночью волков дразнишь?

Мужик засмеялся.

— Скажете! Волки ноне сытые… Гоню, когда велят. Днем Еликонида опасается, что жары ноне стоят безо всякого времени. Оно точно, что из первого гурта, — это я третий перегоняю, — три ярочки притомились, не дошли. Уж ругала-ругала меня Еликонида… ух, выгодчица! А моя какая вина? Солнце-то я выдумал, что ли? Вольно ей овцу покупать на срок, за тридцать верст, в один перегон, без передышки. Хоть и шельма, а все не наша, — городская: правилов на скотину не знает. А барыня Тинькова известная сквалыга: чтобы поберечь проданный скот, получивши деньги, этого от нее не жди, а подсунуть хворь да слабь — это пожалуйте, с нашим удовольствием… Меня не то, что ругать, а я, может быть, как начнет которая приуставать, на руках ее нес — точно ребенка, котору пять верст, котору все десять… ей Богу!.. Ну, велела гонять после полуночи, к рассвету, по утренним холодкам… Мне что же? Нанялся-продался, — гоню…

— Погоди-ка ты! — перебил Зверинцев, настороживая ухо. Слышал?

Но мужик продолжал, увлеченный:

— А и ту правду сказать, — что это, барин, какое несуразное лето стоит ныне? Слава те, Господи, — два Спаса отпраздновали, третий на дворе, давно пора бы утренникам быть, а, заместо того, солнышко, все себя трудит — печет как на Афимью-стожарницу… У нас на селе робъята грешат: опять в Осну купаться лазят… право! На Илью, как следовало, бросили, а ныне невтерпеж — давай опять! И водяного деда не боятся нисколечко…

— Да погоди! помолчи! — повторил Зверинцев, — ужели не слышишь?

Лесная полоса дышала на них предрассветным ветерком, и черная даль присылала с ним странные, красивые аккорды, будто где-то медленно сжималась и разжималась громадная гармоника…

— Поют, — равнодушно сказал мужик. Зверинцеву, волнующемуся, даже досадно сделалось на его спокойствие.

— Поют! — передразнил он, — слышу, что поют… да как поют, — вот в чем штука!.. Это не песни горланят, это — церковное…

— Сехта поет, — с тою же невозмутимостью объяснил мужик, направляя батогом в гурт отбившуюся в канаву овцу.

— Секта?

Короткое слово это сразу просветило мысли Михаила Августовича, сняло с него волнение, почти обрадовало.

— Секта поет! Вот оно что! И как это я сразу не догадался?..

А мужик хладнокровно толковал:

— Наша нахиженская… Мирошникова покойника знали? Сказывают, еще он завел… А ныне монашки эти или как их там лучше звать — не сумею, — которые у правосленской барыни землю купили…

— Ну, ну? — подогнал заинтересованный Зверинцев.

— Так вот они… размножают… У нас, почитай, пол-села в сехте… и по деревням поползло… Эти-то, — он показал батогом в сторону леса, — все правосленские…

пятеро меня повстречали на просеке. Люди из леса, а они в лес… Они этак часто… чуть ночь посветлей да тепло стоит, — сойдутся в лесу, сядут кружком на полянку и справляют свою службу, поют… Что ж? Худого в том ничего нет, а кто с ними водится— сказывают: умилительно… Только, вот, что в рубахах они все — и мужики, и женщины — все одинаково, — вроде как бы в бабьих — этого похвалить нельзя: зазор… Уж коли рядиться, так ходили бы, что ли, в хлыстовских балахонах своих дома, а то — ишь, мало: надо им водить, в этаком безобразии, танки по полям…

— Гм… так, секта… ну, а куда же ваш поп Наум смотрит?

Мужик выровнял батогом с боков разбредающийся гурт и, помолчав, возразил:

— А что попу Науму? Поп Наум уже у Мирошникова на жалованьи был, а теперь ему монашки вовсе отступного сулят, чтобы он, по преклонному своему возрасту, ушел на покои, а они, значит, на его место посадят своего попа, из секты… Науму расчет. Он сейчас пчельником своим на две тысячи в год торгует, а ежели, отложив священство, займется пристально, то зашибет и все пять… Как Науму с сектою воевать, ежели он за пчелу душу продаст, а Смирниха ему выписывает из-за границы, что ли, стеклянные ульи? Ты посмотрел бы улей-то, милый человек: я тебе скажу, — не то, что пчеле роиться, сам бы сел да жил, кабы влезть, — вот оно — какова штучка!.. Да они и не скрываются нисколько: говорят, им дозволено, и есть даже из Питера благословенная бумага, что дело их доброе и никаких бы препятствиев им не чинить… Так что им после того поп? Есть чем оборониться и от архирея.

— Видал кто бумагу-то?

— Этого не знаю, но, кабы не было бумаги, как бы они этак смело дерзали? Вот — по ночам — в белых саванах бродят, народ пугают. Кто не знает, — не к ночи будь сказано, почтет за еретиков… знаете, которых земля не принимает, маятся безмогильными…

— Да мне и то уж русалки померещились! — усмехнулся Зверинцев.

— И очень просто. Ежели у них русалкам не быть, то где и искать? Бабья к ним льнет — толчея!

— Знаешь которых-нибудь?

— А то бы нет? Говорю вам: у нас пол-села, а здесь вон, — сказывают, даже самое барыню заневодили…

Мужик ткнул батогом по направлению к усадьбе Виктории Павловны.

— У них там всякие есть — и простые, и благородные. Всею сектою бабы правят, а главная ихняя архирейша, сказывают, к нам еще не бывала, живет в Питере и оттуда верховодит. Строгая! А у нас только две ейные казначейши… Ах, братец ты мой! Одна — и красивая же!

— Смирнова, что ли? — спросил Зверинцев, вспоминая недавние слова Василисы.

— Нет, — даже как бы с негодованием отверг Пахом, тряся кудлатою головою, бросавшею огромную, как копну, качающуюся тень на белую пыль дороги, — куда ей, Смирнихе… желторожая, кожа да кости, длинная, как глиста, вся гнется да изгиляется, а глазищи — по ложке, будто дегтем налиты… По господскому вкусу, может быть, оно так и надо, а по нашему, мужицкому, холера… Нет, другая, молоденькая, Серафимою зовут… ну, барин хороший, и королева же! то есть я тебе скажу: на всех анделей схожа!

— А ты их видал?

— Кого?

— Ангелов-то, что больно хвалишь?

— Чудак-барин! — чай, они в церквам писаны… Только этим, которые в церквах, скажу по совести, хотя и грех: куда же! до Серафимы далеко… Истинно — пуще света светит… А прежде, сказывают люди, была еще лучше, да — есть молвишка — родила недавно, — так, половину красы сбавила… Что ж! известно, — баба не девка, девке цвести, бабе вять…

— Постой, как же это, однако? — озадачился Зверинцев, — ты сказал: у них — вроде монастыря и сама эта Серафима — вроде казначейши… а теперь — вдруг— родила?!

— А, может, и не рожала, — поспешил благодушно согласиться мужик, подсвистывая собаку, устремившуюся было рыть крота. — Люди ложь и я тож. Однако, сказывают, — у них вольно… даже замужних принимают и постригаться не нудят… По ихней, значит, вере дозволяется: только что темная одёжа, а не настоящие, выходит, монашки, — сехта.

Помолчал и, — с новым тычком батога в сторону, усадьбы, — добавил:

— С этою-то, вашею знакомою, дружбу ведет. Все к ней ездит в тележечке. Дивись, что вы ее не встретили…

Поделиться с друзьями: