Вилла Бель-Летра
Шрифт:
Ужин их не узнал. Дарси благоразумно спрятался у себя и на стук в дверь бессовестным образом не отзывался. Расьоль обозвал его педиком и по-дружески нарисовал на стене у проема гиперболический член.
Суворов вернулся к себе ближе к полуночи в мокрых носках, смутно припоминая, как вылавливал ныряющего француза из озера. Было трудно найти глазами, где у пола кончается скат. Кровать оказалась врагом. В ней можно было только сидеть, прилепившись к спинке затылком. Всю ночь Суворов провел на электрическом стуле в душной тюрьме. Палачи никак не могли починить заклинивший толстый рубильник. Собравшиеся на казнь журналисты сердились и швыряли в пленника его же позорными книжками. Кухарка с виллы молча грозила ему кулаком. Адриана курила, гася сигареты о плешь Расьоля, на протяжении всего действия сохранявшего философическую задумчивость. Дарси нервно грыз ногти и укоризненно покачивал головой. Тем временем три дюжих мавра, в которых Суворов узнал измазанных гуталином Фабьена, Пенроуза и Горчакова, катили к помосту трухлявую гильотину с ржавым ножом. Перед казнью преступнику предложили парик с белыми буклями. Он же требовал срочно доставить ему самолетом с Итаки какой-то сундук. Спорили громко и даже навзрыд. Кафкианские тараканы сверлили усами розетку. На стене вместо дамы с боа висел портрет Лиры фон Реттау. Портрет чем-то лгал, но разбираться с ним было некогда.
— Что-то стряслось?
— С чего ты взяла?
Веснушка молчала, не веря.
— Доктор, со мной все в порядке. Солнце взошло. Над Баварией утро. Остается облечься в доспехи и потыкать копьем в новый день. Может, что из него и прольется на слепую ледышку листа…
— Ненавижу, предатель!
Суворов подумал: она дальше, чем кажется. Прошло всего ничего, а расстояние между нами как будто бы выросло. Ее «ненавижу» сейчас прозвучало фальшиво, как гармошка на кладбище. А вот «предатель», напротив, очень похоже на правду.
— Посторонись: у меня в голове как раз друг на друга мчатся два паровозных состава… Погоди, передвину стрелку на рельсах. — Он подышал под себя, сперва робко и часто, потом, перелиставшись на спину, как можно глубже вдохнул. — Фу-уф, успел! Пронесло.
— Ах ты, пьянь! Алкоголик… — Сделав паузу: — Тебе очень нехорошо?
— Нет. Просто воротит от света, а его здесь — тьма-тьмущая. Когда закрываю глаза, то как будто полегче.
Показалось, захныкала — далеко-далеко. Не стал утешать. Интересно, однако, как ни с того ни с сего в нас просыпается индифферентность.
— Суворов, обманщик, ты же мне обещал!
Усмехнулся (не в трубку): впервые не видит насквозь ни меня, ни моих паровозов, ни рельсов. От мысли ему полегчало: полезно порой уползти куда-нибудь в тень.
Он ее сразу усугубил, накрыв одеялом лицо. Из-под тени светло и толково всходило: сколько б мы ни искали в других понимания… едва обретя его, осознаем, что в реальности пониманье для нас… невыносимо — так же точно, как непонимание. Все, что нам нужно, — недопонимание… чтобы хотя бы на йоту возвыситься над собеседником и испытать к нему благодарное… подлое чувство, близкое к снисхождению, которое обычно даруется нами лишь собакам да мертвецам. Самое время погладить…
— Все хорошо, успокойся.
— Врешь! Ты же врешь. Я же чувствую, врешь!..
— Ну вот, — сказал он. — Отсюда мораль: говори правду молча.
— Суворов!..
— Ну ладно. Все плохо, что хуже всего.
Трубка подумала и хохотнула.
— Идиот! Я люблю идиота, хоть это и плохо. А что хуже всего — что я его не люблю. И хуже уже не бывает… Хуже бывает лишь, когда мой идиот так далеко от меня и молчит, оттого что все попросту плохо.
Ну что тут возразишь? — подумал он. За годы, что они вместе, Веснушка от него натерпелась — как может натерпеться только совесть от своего взбалмошного, переменчивого и мнительного работодателя.
«А познакомились они назад тому девять лет…», как раз тогда, когда жена Суворова должна была вот-вот родить, а ее сестра уже побывала у него в любовницах, по-настоящему ею так, увы, и не став. Поскольку эмоций не получилось, пришлось их выдумывать: вслед за рассказом «Кровосмешение» Суворов замыслил второй, где вознамерился возместить свою душевную тугоухость колоритным живописанием ужаса, которого в нем самом вовсе не было, но как бы он в нем и был — не сам по себе, а будто бы эхо его. Даже не эхо, а зов, пусть едва различимый, но томящий, заманчивый и, конечно, своекорыстный. Зов пройти по тем закоулкам растленного безнаказанностью подсознания, где обитает хвостатый зверинец взращенных греховною скукой чудовищ.
Для реализации замысла Суворову нужен был консультант.
В день их знакомства она предложила: «Завтра в десять утра. По-моему, то, что вам нужно».
Она угадала: он нашел, что искал. Малышу было лет семь. «Родители опоздали. Теперь ему вряд ли поможешь, — рассказала она, когда прием был окончен и Суворов скинул с себя медицинский халат. Заметив его торопливость, она улыбнулась: — Что, испугались? Насколько я понимаю, вы затем и пришли?» Вместо ответа он лишь покосился плечом. Она продолжала: «Вы даже не представляете, сколь опасна бывает любовь пап и мам. Здесь, например, все началось с умиления. Сперва умиляло, как спит младенец — эдак купечески, по-хозяйски раскинув в стороны руки, словно готовый обнять целый мир. Потом умиляло, как ребенок, облаченный в зимнюю шубку, идет, растопырившись, из-за того, что кургузый тулупчик ему уже жмет и сделался тверд в рукавах. Потом умиляло, как их карапуз копирует позой сельское чучело в поле. Потом — пролетевший над ним самолет. Умилялись они и тому, как в пять лет он подолгу стоит, неотрывно взирая на образ в углу. Потом умилялись, как внимательно смотрит на картинки с распятьем. Потом с изумлением поняли вдруг, что это, как правило, длится не час и не два. Затревожились, стали следить, обнаружив, что сын их, отвлекшись на вентилятор, вмиг теряет нить разговора. На всякий случай сходили к врачу. Тот успокоил и посмеялся: эка невидаль! Просто немного рассеянный, как всякий нормальный мечтатель. Так что какое-то время, наблюдая за сыном, приходилось им лишь гадать, о чем тот мечтает, когда лежит на полу и без устали, еще не умея читать, держит перед собою газету (словно крыло, пояснила мамаша). Потом все это стало их раздражать. Устрашившись своей — как вы понимаете, умолчаньем прикрытой — тревоги, они все еще притворялись, что странности эти — пустяк, хоть пустяк из досадных. Но тут вдруг заметили, что, стоит им посягнуть на его тишину, как сын замыкается и, свернувшись улиткой, дрожит. Он дрожал и дрожал, не желая ни плакать, ни вымолвить слово. Наконец, их терпенье иссякло, и тогда мать, предварительно нарыдавшись (как доктор отмечу, что подобного рода особы рыдают обычно с намереньем рассвирепеть)… Так вот, мать, заведя себя до истерики, принялась одевать свое чадо, чтобы сию же минуту отправиться к доктору. Еще утром, вняв совету подруги, она созвонилась с врачом (не мной, а другим психиатром), и теперь, чересчур торопясь у двери — по женской привычке спешить, когда опоздать очень хочется, — все никак не могла уловить раствором пальто ладошку мальчонки. Стремясь подсобить ей, супруг, только б не видеть ее истерических жестов (думаю, больше всего в этот миг призванных бросить упрек в адрес мужа и его пассивного, на протяжении месяцев, выжидания), взялся за второй рукав, сунул в него пойманную пятерню, вздернул кверху, но, наверное, слишком резко, так что в то же мгновение сын отчаянно вскрикнул. Дальше вы сами легко дорисуете сцену…»
Суворов дорисовал. Вот как было в рассказе:
«Взрослые, сильные люди ошеломленно глядели, как он застывает меж ними, распятый (так им тогда показалось. Так и теперь ему кажется. Так будет казаться всегда, если всегда — это вечно, все чертово время без каких-либо вычетов) на кресте их внезапной, но стойкой отныне, на годы, неприязни друг к другу. По мере того как сердца их неотвратимо, взахлеб, заполнялись густым и приземистым ужасом, отец понимал (как в считалке — на счет раз, два, три), что сын онемел.
Это была катастрофа.
Потеряв способность говорить, мальчик превратился в слепок с кошмара, который, преследуя их день за днем, лишь по ночам иногда отпускал побродить их фантазии в гавань свершившихся грез. Однако стоило отцу заглянуть незамеченным в детскую, он заставал все ту же картину: растопырив в стороны руки и почти не моргая, сын смотрит вдаль, куда-то туда, где его стережет разъятый надвое мир…
Сменив с десяток врачей, не сумевших ничем обнадежить, они наделали множество необязательных глупостей в жестоком и эгоистичном усердии победить поквитавшийся с ними недуг. Но ни попытки удерживать малыша часами в объятиях, ни путы, которыми они пару раз, ненавидя себя, прижимали тонкие, точно лозы безумия, руки к тулову, ни банальные хитрости вроде кидания сыну мяча эффекта не возымели: руки всегда возвращались на место — стрелки компаса, привязанного к беде…»
Дня через два он снова явился и сразу, с порога, сказал: «Вы не спросили меня, для чего это нужно». Она пожала плечами: «Наверняка чтобы что-то припрятать. Разве творят для чего-то другого?» Он присел рядом на стул и сказал: «У меня скоро должен родиться ребенок». Она же, напротив, поднялась, сняла халат и распорядилась: «Пойдемте отсюда. Все равно моя смена закончилась. Перенесем вашу исповедь на потом. Вы на машине? Тогда едем. Я хочу вам кое-что показать».
У пятиэтажки на Шаболовке рядом с трамвайным депо она попросила притормозить. Войдя в подъезд, набрала, не глядя, код на железной двери и, прежде чем войти, предупредила: «Здесь темная лестница. Спускаемся вниз. Осторожней: ступеньки». Очутившись в подвале, щелкнула зажигалкой и передала ее спутнику, чтобы тот посветил. Потом отперла низкую дверь и нажала на выключатель: «Мастерская приятеля. Располагайтесь. На диване — удобней всего». Суворов повиновался. В комнате было сыро, но душно из-за пущенных по периметру труб отопления. Ни мольберта, ни станка с надетым поверх холстом он не нашел. Она пояснила: «Художник. Хотя и не обычный. Визуальный артист. Вот, поглядите». Суворов принял в руки альбом, стал листать. Какие-то фотографии, ни одна из которых не тянула, впрочем, на то, чтоб считаться шедевром. «Что, не нравится?» «А должно?» «Вовсе нет». «Не понимаю… Кто эти люди?» «В некотором роде человеческий идеал». «Вот как?» «Все они идеально здоровы. Мой приятель охотник. А я ему помогаю. Всякий раз, как приходит к нам в поликлинику совершенно здоровый типаж, я делаю снимок. Почти все фотографии в этом альбоме — мои». «И в чем же здесь смысл?» «Не спешите. Посмотрите внимательно и постарайтесь потом описать хоть кого-то из них. Правда, это непросто? Их лица почти что безлики». «Пожалуй». «Но каждый из них уникален: абсолютно здоровых людей днем с огнем не найдешь». «Вы к чему это?» «Сейчас поймете». Выключив свет, она прошла в центр комнаты, где стояли четыре прожектора, и попросила: «Закройте глаза». Через мгновение сквозь сомкнутые веки он ощутил настолько яркую вспышку, как если бы над головой у него блеснула разрядом молния. «Теперь можно».
Комната преобразилась. Все сплошь стены ее оказались увешаны небольшими портретами, повторявшими в точности фотографии из альбома. Портреты светились, озаряя пространство лучистым, плавучим скольжением, напоминающим колебания сумрака… или скорее купание под водой. То, что поначалу Суворов принял за несвежесть обоев, было огромным холстом, натянутым от пола до потолка и испещренным сотней рисунков. «Это воск. Наносится шпателем на полотно. Кропотливая, согласитесь, работа». «Не думал, что воск так способен удерживать свет». «К сожалению, очень недолго. Сейчас убедитесь». По мере того как портреты тускнели, помещение медленно погружалось во тьму, отчего возникало странно тревожное чувство. Ощущение беспокойства усугубилось, когда Суворов вдруг обнаружил, что изображения гаснут не равномерно, а, коверкая лица, выделяют на каждом из них какой-то намеренный штрих, который, сквозь наступающую на видение темноту, обретает зловещие очертания уродства, почти карикатурного в своей нарочитости. Через пару минут трафаретные, пресные лица превратились в противные маски, искаженные гримасой идиотизма и тупости.
Веснушка зажгла торшер. «Ну как вам?» «Не знаю, что и сказать». «Тогда скажите: талантливо». «Очень. Он болен?» «Художник? Конечно». «Ваш пациент?» «Один из любимых. Гордость клиники. Собрание всех патологий, которые можно только вообразить». «А эта его инсталляция — месть всем здоровым?» «Не месть, а протест. Его нежелание излечиться — больше позиция, чем каприз». «Где он сейчас обитает?» «В стационаре. Отделение для обсессивных невротиков. Чемпион по количеству маний и фобий. Между прочим, весьма проницателен». «Наверное, я в этом смысле ему не соперник: хоть убей, не пойму, для чего вы меня сюда привели. Не затем же, чтоб мы с вами, сидя в подвале, обсуждали чужую болезнь?» «Разумеется, нет». «Ваш приятель действительно псих: так ненавидеть людей в состоянии только сошедший с ума мизантроп». «А вот тут вы неправы. Вчера я его навещала. Рассказала о вас и о мальчике. Он схватил карандаш и… Взгляните на это». Она достала из сумки рисунок. «Узнаете?» Суворов был потрясен. Сходство было полнейшим. «Тот самый малыш?!» Она дала ему время прийти в себя, потом тихо сказала: «Удивительно, правда? Особенно это распятие… О нашем разговоре с вами я и словом не обмолвилась, лишь показала, как малыш держит руки, а он тут же набросал на бумаге крест и сочинил лицо. Поверьте, я и сама растерялась, когда увидела, что оно как две капли воды… Эй, вы в порядке?» Суворов держался, хотя язык онемел, превратившись в подошву. Изловчился лишь хмыкнуть. «Хотите салфетку со льдом?» «Н-ме п-хочу». «Вот и ладно. Теперь вам ясно, что я имела в виду, пригласив вас сюда? Все творчество — это перенесение. Два варианта: интуитивная попытка оградить благую реальность, выведя за пределы ее свои страхи, или, наоборот, бегство от страхов реальности в лучший мир. Каждый творец выбирает свое. Вам, думаю, ближе путь первый». Суворов сказал: «Ну хорошо. А какой же тогда выбрал путь ваш художник-приятель?» «Он не выбрал. Он отторгает пути. В том и проблема. Разве вы сами не видите? Всем известно, что в первооснове искусства лежит неуменье творить саму жизнь. Но не все от этого так сильно страдают, как он. Поверьте, ваши муки на сей счет вполне невинны и не опасны для вашего разума». Она улыбнулась. Суворов смотрел на нее. Смотрел и дивился тому, что слышит, как ровно, толково бьется в нем сердце. Потом поднял руку и коснулся щеки: «Веснушка». Опять улыбнулась: «В ночь, когда я появилась на свет, с неба упала звезда. Мама считает, что к счастью». Он согласно кивнул и сказал, не стыдясь, откровенную пошлость: «Веснушка, а можно я вас поцелую? Очень хочется сотворить себе новую жизнь…»