Вилла Бель-Летра
Шрифт:
Суворов невольно поежился). «Вопрос только — с кем?» «Не позорься, товарищ мой Хорхе. Если все еще любишь, пойди и скажи. Если не любишь, отстань от нее. Все очень просто». «Ты нарочно корчишь сейчас из себя остолопку? Не ты ли внушала, что для меня моногамия — якорь, без которого я соскочу неизвестно куда?» «А тебе неужели не хочется, Суворов? Поднатужиться духом, заорать благим матом, разрубить одним махом канат? Неужели не интересно, куда занесет тебя вольная воля волнительных волн? Эх ты, Одиссей! Хреновый из тебя моряк». Тут он понял, что она пьяна. И понял еще мимоходом, но совсем уж тоскливо, что ему самому так не напиться — чтобы спьяну изречь столь беспощадно, нечаянно трезвые слова, тем более в чьем-то присутствии. Задолго до подступов к ним его попросту вывернет: более низкий порог тошноты…
То была первая их перепалка. Размышляя над ее фразой о совершенном предательстве, Суворов признал, что оно действительно было. Отказавшись впредь, как пристало любовнице, помогать ему тешить свое самолюбие, поддерживая иллюзию того, что он необходим жене (мол, иначе та просто погибнет!), она вдруг взялась энергично ее защищать, преступив границы… как бы ни было это смешно, но — приличий! Вошла в «заповедную зону»
И прежде не скупясь на правду, отныне она обрушивала ее на него без пощады, выговаривая ему за то, что он упрямо питается иллюзиями — мазохистскими иллюзиями своей утрированной вины: «Прекратите относиться к нему, как к персонажу романа. Ну и что, что вы изменили когда-то жене? Что, что вам снилось в ту ночь перевернутое распятье? Подумаешь, грешник! До настоящего грешника вы не дотягиваете: у грешника хотя бы азарт имеется, а у вас?.. Смиритесь с тем, что это болезнь, которая зрела подспудно с момента рождения ребенка. И даже раньше. Скорее всего она вызревала годами не одно поколение. Не хочу быть жестокой, но в значительной степени он расплачивается за ваш чертов талант, а отнюдь не за то, что как-то раз вы с женой неудачно повздорили. Его раздвоение — лишь следствие отшельничества отца. Он распят той же болью — но с поправкой на ее природу: корни тут в физиологии, а не в метафизической галиматье, какой бы сюжет она вам ни сулила. Перестаньте же наконец умиляться страданием. Я вас очень прошу».
Насчет сюжета доктор попала в самое яблочко: не думать о нем отец был бессилен.
Воистину, мы в ответе за то, что понаписали. Каждый сам выбирает перенесение. Чтобы потом перенесение могло точно так же выбрать его самого…).
А привнесение — вот оно, все еще ожидает на проводе.
— Суворов, я, наверно, не вовремя?
Он подумал. Она помолчала. Было слышно, как она думает то же — словно идет за ним по пятам. Господи, сколько же раз в своей жизни мы убиваем влюбленных в нас женщин?
Он сказал:
— Наверное, вовремя больше не будет.
Слава Богу, не вслух. А вслух он сказал:
— Если б хоть что-нибудь в мире случалось когда-нибудь вовремя, я бы чего-нибудь где-нибудь да успел. К примеру, позавтракать. А так — вовремя только ты…
— Что ж, спасибо за откровенность.
Повесила трубку. Совсем как в России — пунктиром гудки. Подходящие позывные для зачина нового дня.
И света — тьма-тьмущая. Сухо так, будто в мире нигде нет дождя…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ (Мистерия)
В мистериях с особым размахом проявилась одна из основных черт средневекового мировоззрения и поэтики — соединение иносказательного толкования изображаемого с его подчеркнуто чувственной остротой: мистерии как бы погружали патетический смысл «Священной истории» в стихию плотской натуральности. Чем более кричащими красками рисовались подобные сцены, чем более жестокими они были, тем большей оказывалась сила чувственно-мистического внушения. С другой стороны, религиозная патетика тесно соседствовала с бытовым и комическим элементом…
Ну а потом неделю кряду, не переставая, словно рухнув потопом с библейских страниц, лил дождь. Лил и лил.
Почти все время гости проводили у себя в апартаментах, строча не поспевающие за их хмурым азартом черновики. За едой предпочитали отделываться малозначащими репликами и спешили поскорее расстаться, чтобы ненароком не выдать конкурентам своих бесценных задумок. Периодически кто-то из них, прихватив из бара бутылку, шел на веранду и под шум ливня предавался в одиночку нахлынувшей тоске — извечному послевкусию сочинительства. На пробковой доске перед библиотекой каждое утро дразнящими коллег намеками появлялись листы снятых копий с подвернувшихся к случаю документов по делу Лиры фон Реттау.
С балкона мансарды Суворов видел, как Дарси трижды в день, собираясь в столовую, запирает на щеколду окно, выходящее на их общую с Расьолем террасу, опоясывавшую второй этаж широкой буквой «Г». Шпиономания Жан-Марка была не так выражена, зато отличалась типично галльским коварством: как-то раз Суворов застал его за подвязыванием к ручке двери незаметного узелка.
Дождь окончательно спрятал Вальдзее за пеленой подвижной воды, будто вынудил озеро подняться в рост, предварительно стерев с лица земли потускневшие Альпы. Чтобы размять ноги, Суворов отправлялся к нему под зонтом пару раз на свидание и, вприпрыжку одолевая лужи, шел по размытой дорожке в звенящий разбухшими листьями парк. По пути то и дело кошачьим дерьмом попадались раздувшиеся от немерено выпитой влаги бездомные эксгибиционистки-улитки. Похожие на пиявок, они благоденствовали, не боясь нападения птиц: радикальный окрас даровал им малопочтенную неуязвимость. Мысль о том, что их собратья в России куда как успешней решили квартирный вопрос, придавала Суворову толику оптимизма. В остальном побеждали усталость и грусть: несмотря на исписанный ворох страниц, работа не клеилась. Что-то было не так, но вот где и когда захворала его интуиция, он никак не умел просчитать.
Попытавшись взять старт с начала, Суворов выстроил целый кроссворд, заполняя его именами и фактами по мере того, как сомненья сменялись надеждой разгадки. Однако что-то в квадрате все время шаталось, угрожая нарушить зыбкое равновесие и без того неустойчивой кладкой конструкции. Суворов ощущал себя измученным канатоходцем, у которого руки измазаны маслом и едва держат шест.
Родившись
за тридцать лет до своего исчезновения, Лира фон Реттау оставила столько следов, что связать их в единую цепь обстоятельств было непросто. Начать с того, что день ее появленья на свет был омрачен внезапным сиротством. Не вынеся кесарева сечения, спустя шесть часов беспощадной борьбы с застрявшим в утробе плодом ее мать, в девичестве талантливая актриса, прославившаяся исполнением на парижских подмостках тягучих трагедий Расина, словно мстя судьбе за вынужденный — по причине замужества — отказ от театральной карьеры, отыграла свою последнюю роль столь убедительно, что отошла в мир иной еще прежде, чем измученный акушер перерезал едва не задушившую младенца пуповину. Ральф фон Реттау, вельможный граф, знатный печатник, любимец Бисмарка и бескорыстный любитель-философ по совместительству, в то утро как раз закончил вычитывать гранки набора доселе неведомого трактата из Якоба Бёме, почитаемого им за непревзойденное умение слагать из мистических откровений будоражащую разум вселенную. Протерев спиртом руки, издатель поспешил на пролетке домой, бросив перед уходом директору своей типографии: «Вот день, когда дьявол и небо отступают в позоре пред мощью постигшего истину гения», чем впоследствии навлек на себя запоздалые упреки в кощунственной неосмотрительности, ибо не успел он проехать и двух кварталов, как врезался в летящий навстречу фаэтон племянника местного бургомистра, запомнившегося согражданам разве что этим вот эпизодом да своей страстью к юным субреткам и кутежам. Удар был столь силен, что фон Реттау успел только крякнуть подстреленной уткой и, словно того и ждал, ринуться из накренившейся двуколки в короткий, но броский полет, чтобы, раскидав ласточкой руки, с присущей мечтателям легковесностью вонзиться головою в придорожный столб, на котором вечером ранее нашли пристанище тяжелые механические часы, подаренные городку Ауслебену муниципалитетом итальянской Лукки. Часы устояли, а вот стрелки на них отказались продолжить свой ход, засвидетельствовав с железной бесстрастностью (и необходимой поправкой на апеннинское представленье о точности) минуту дожидавшейся Ральфа фон Реттау на углу его улицы кары — то ли небес, то ли их бесовской антитезы, то ли того и другого разом. Если верить врачу-акушеру, эта застигнутая врасплох минута совершенно совпала с мгновением, когда супруга незадачливого идеалиста издала последний свой вздох. Лирой младенец был наречен в честь погибших родителей, переняв по две буквы из первых слогов их имен (мать ее, если вдруг кто позабыл, звали Лидией).Попечителем девочки выступил брат Ральфа фон Реттау. К этому прожигателю жизни, куда больше занятому ипподромными ставками, преферансом и дегустацией шустрых жокеев, нежели отправлением скучных обязанностей воспитателя быстро взрослеющей девушки, Лира не чувствовала ничего, кроме прохладной, ровной ненависти и пытливого, внимательного к мелочам презрения. Свою затянувшуюся (не исключено, что на всю ее жизнь… Фабьен, Горчаков и Пенроуз, автор должен быть честен!) пресловутую девственность в многочисленных письмах она объясняла тем подспудным, но, пожалуй, заслуженным отвращением, которое внушал ей к мужескому полу этот непривередливый в вопросах морали — и столь неопрятный в выборе объектов своего вожделения — монстроподобный сатир. Красоту свою Лира фон Реттау воспринимала как испытание — перед тем, что сулила ей страсть. Однако приблизиться к ней, чтобы встретиться с глазу на глаз, она не спешила. Вперед тела и изводимой сомнениями, не окрепшей покуда души она предпочла осторожным дозором выставить разум. Как всякий пущенный самотеком ручей, он не гнушался выискивать закоулки сорных подробностей — в каждой строчке прочитанных книг. Воображение Лиры охотно вступало в игру и дорисовывало нескромными штрихами заимствованные из фолиантов описания волнительных сцен, проверяя свои избыточные способности в беседах с ошеломленными подругами, которые вскорости неминуемо становились ее завистливыми и преданными врагами, тем самым невольно потворствуя желанию строптивой девы разорвать узы филистерского прозябания, посвятив себя горделивым утехам одиночества, в котором Лира только и находила отраду тревожной свободы. Делиться ею она, опять же, не торопилась, пока, повзрослев, не нашла способ одалживать ее без всякого риска растратить — так появились на свет ее знаменитые письма.
Смерть опекуна от апоплексического удара во время игры в преферанс ей здорово в том помогла: Лира стала богата. Светская суета ее тяготила, но не настолько, чтобы не обнаружить в ней преимуществ для своего обретающего все большую опытность и разборчивость в прихотях одиночества. Довольно было лишь два-три раза в год появиться на особенно шумном приеме, как вокруг начиналось обхаживающее ее движение: родовитое происхождение и безумные деньги полученного наследства делали ее желанной партией для каждого, кто был по-прежнему холост или, напротив, уже пресытился плутнями вдовства. Таковых, как водится, было немало. Лира их только дразнила намеками, забавляясь придумкой сюжетных интриг. Непрестанное чтение и тысячи складных страниц, ежедневно выходящих из-под станка типографии, за процветание которой теперь отвечала она самолично, предрешили систему ее предпочтений: отныне преимущество даровалось творцам всего этого молчаливого и в то же время столь напряженного смыслами, почти волшебного спокойствия, рядом с которым любая роскошь мирского богатства становилась блефом, словно вынутым проигранной картой из колоды усопшего дядюшки. Так предметом ее интереса стали служители муз — драматурги, поэты, прозаики, сочинители опер, симфоний, ноктюрновых грез, кудесники грифеля, кисти, мольберта, укротители мрамора, глины, резца. (Здесь уместно напомнить, что почти половину доходов типография получала от печатания партитур и литографических серий). Жанр письма позволял Л. фон Реттау оставаться невидимой, доколе она сама того хочет, и вместе с тем осязаемой, слышимой, близкой — как летучий чарующий сон. Так длилось годами. И, пока до бесстыдного смелый проделками разум развлекался игрою в любовь, тело было надежно сокрыто корсетом.
Разумеется, это бесило: укоры в бездушии стали общим местом десятков посланий, подписанных дюжиной до обидного громких имен. Тогда Лира, как будто смирившись, назначала свидание — но не в крохотном Ауслебене, а подальше от своего закрытого для посетителей особняка: в Берлине, Венеции, Лондоне, Зальцбурге или Давосе, — куда сама… не являлась, сославшись в последний момент телеграммой на недомогание или хандру. Так Лира фон Реттау сжигала мосты — между тем, что могла ей дать страсть, и тем, что грозила украсть у нее из мечтаний…