Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Вилла Бель-Летра

Черчесов Алан Георгиевич

Шрифт:

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ (Люцифер)

С Люцифером, как водится, все не так просто: это и «утренняя звезда» (планета Венера), и ее языческий демон, и — прежде всего — сатана. Но не только: в новозаветных текстах сам Христос именует себя: «Я есмь… звезда светлая и утренняя» (Апок. 22, 16). В византийском «Акафисте богородице» уже дева Мария уподоблена «звезде, являющей солнце». Любопытно, что и Иоанн Креститель предвозвещает мессию, как утренняя звезда предвозвещает солнце (см. Ориген, 2–3 вв. н. э.). Такой вот спектральный анализ библейского света…

Феликс Стар. Цифирь света

«Непостижимо умение времени красть себя у тебя из-под носа:

вот уж месяц сбежал в никуда, а я не заметила. Нет ничего ненадежней часов: они годятся на то лишь, чтоб сверять по их стрелкам свою неспособность слышать тайные рифмы единственного в своем совершенстве течения, в котором как будто вмещается все. И все ему кстати и впору…»

— Что это вы там почитываете, неугомонный друг? Дневники нашей подследственной? Прервитесь же наконец и наслаждайтесь чудесным днем. Или вас подмывает вернуться на виллу, чтоб и дальше строчить агиографию этой особы? Полноте, святые — удобный товар: срок хранения неограничен, так что успеете. Кстати, не вы ли сегодня прикнопили у входа в библиотеку отрывок из ее послания к Ипполиту Тэну? — Расьоль полез в рюкзачок и достал лист бумаги. Потом сел по-турецки, округлив дынькой брюшко, и, изображая оперное контральто, продекламировал:

— «Согласно Вашим воззрениям, каждый из нас — продукт трех составляющих: расы, момента, среды. Вас не упрекнешь в чрезмерной учтивости к человеку, но это еще полбеды. Позвольте спросить: разлив его душу по этим стеклянным пробиркам, не боитесь ли Вы в своем опыте испарить ее вовсе? Эфир летуч и, насколько я знаю, вызывает сонливость. Надышавшись его парами, немудрено угаснуть сознанием, каким бы строгим и ясным ни казался при этом нам его легкий полет. Поставив свой умный, расчетливый, непоправимо-честный деталями эксперимент, пусть Вы в итоге и объясните, как состоялся тот или иной индивид, но едва ли Вам будет по силам ответить на главный вопрос: кто он и что он? Не говоря уж о том, почему и зачем? Подробности убивают в малостях цельность. Обратите свой проницательный взор на живопись: натюрморты и пейзажи Гётевых современников, с их неуемным усердием запечатлевать всякий лист, соринку, складку и лепесток, совершенно мертвы в сравнении с размазанными кистью кронами полотен, что пришли им на смену спустя двадцать лет. В отличие от портрета, где привычная статика поз была лишь в подспорье, природа нам согласилась открыться только через навязанную ей извне прозорливой волей художника избыточную подвижность. Тому есть причина: расшевелить немую листву или застылость воды в вазе оказалось не менее важно, чем прежде — обуздать гаммой красок течение чувств на лице. Наверняка Вы мне возразите, сказав, что вот ведь, подробность портрета нисколько ему не мешает. Все так. Однако, осмелюсь заметить, Ваши подробности — свойства иного. На это указывают их сомнительная, „химическая“ наследственность и органическая враждебность современной среды, а больше всего — сам момент появленья на свет, потому что они — опоздали. И потом: можно ль взять пробу на гемоглобин из пальца у Духа?»

Расьоль прервал чтение, сложил из листка самолетик и с размаху пустил его по ветру.

— Пусть летит. Духу — духово. Надеюсь, его не продует… Нет спору: хорошо изъясняется наша подруга! Только любую цитату, Георгий, надо умело читать. Вглядитесь внимательней, и вы обнаружите, что в словах ее кроется ханжество. Она пеняет Тэну на его теорию и старается побольней уколоть, используя в качестве аргументов шпильки из разных шкатулок, инкрустированных то вязью религиозного лицемерия, то штамповкой салонного суесловия, то трафаретными оттисками справочников, то канцелярской печатью суда. Такая мешанина стилей малоубедительна и даже хуже: грешит против языка. Типично бабская логика — нащипать отовсюду по перышку, усеять перьями шляпку и выдавать ее за павлиний хвост. В старушке фон Реттау говорит здесь упрямая типографская дочь, привыкшая считать слова не смыслом, а тоннами. Конечно, братец Тэн был наивный чудак, но потуги Лиры мудрствовать мне, не скрою, прискорбны.

Суворов выслушал всю эскападу, глядя вполглаза на солнце. Спорить с Расьолем ему не хотелось: французу дай только повод злословить, и он в тебя вцепится, как макака в кокос. (Есть, говорят, такой способ ловли обезьян, кажется, в Индии: за решетку приманкой кладут кокос, обезьяна лезет лапой сквозь прутья, хватает орех, а вытащить лапу обратно не может — разжать пальцы не пускает жадность…)

— Расьоль, а кокосы вам по душе?

— К чему это? Собираетесь поднести очередную

пустышку глубокомысленных парадоксов? Сами грызите свою скорлупу.

— Теперь я понял, Жан-Марк, за что вас любят женщины: вы капризны. Чуть что — надуваетесь. Рядом с вами в них разжигается инстинкт толерантных мамаш. Либо азарт укротительниц. В каком-то смысле вы для них — больше женщина, чем они для себя. Хотя и с усами. Что-то вроде подруги-дурнушки…

Расьоль хмыкнул:

— Эта «подружка» умеет их раззадорить получше угрюмого друга, наподобие вас. Представляю, как вам непросто дается оргазм: похоже, вы подобрались вплотную к последней стадии окисления. Того и гляди, заржавеете. Намажьтесь погуще кремом от солнца, не то к полудню совсем задубеете шкуркой. Что с вами, Суворов? Встряхнитесь! Взгляд у вас сегодня такой, будто вам прищемили ширинку. Так нельзя. Ну-ка, выбейте глазом искру! Те же женщины любят в нас взор победителя больше, чем тело атлета. Хотя, разумеется, любят по-разному — в зависимости от географической широты…

Интересно все же, размышлял мимо Суворов, отчего я порвал вдруг с Веснушкой? Спросил себя в тысячный раз. Но тысяча — цифра слишком большая, чтоб надеяться хоть на какой-то внятный ответ. Сколько он помнил себя, ему никогда не мешало наличие двух или более женщин одновременно. При условии, что они друг о друге не очень-то знали (или кто-то из них не знал о других чуточку меньше, чем все). Помимо Веснушки, женщин в его жизни в последние месяцы не было. Если, конечно, Лира фон Реттау не в счет… Но Лира фон Реттау — не в счет, а значит, впервые за долгие годы Суворов остался и вовсе без женщин. Причем по собственной воле. Странная, право же, месть за то, что в кои-то веки Веснушка вдруг от него отдалилась, не вынеся козней «географической широты». Трудное дело — перенесенье себя без любви…

Он знал за собой грешок похотливости — не той, что свербит, как чесотка, при виде любой подходящей натуры, а особого свойства — когда есть из чего составить сюжет. Чем он был изощренней, тем лучше. Доказательство — история со свояченицей. Сюда же — и случай с Веснушкой. Оба раза сюжет развивался не только в опасной близости от жены, но как бы из ее нутра, отчего впору было подозревать Суворова в противоестественном влечении к запутанным смыслами извращениям, в основе которых лежит пресловутый инцест. Но даже и этот инцест не исчерпывался банальным кровосмешением (с того момента, как Веснушка, презрев роль любовницы, поддержала его благоверную, они стали вроде как сестры), а был некой попыткой плотнее себя привязать, как к первопричине, все к той же жене. Такой вот инцест-навыворот. Покруче, чем в его дебютном рассказе… Так сказать, извращение самого извращения.

Впрочем, и это — ложь. Жена была лишь предлогом. На самом деле Суворов хотел привязаться к другому. Как бы громко и пошло оно ни звучало — к судьбе. Как бы громко и пошло оно ни звучало, судьба и была для него тем сюжетом, ради которого стоило, казня в себе слабость, ставить на кон свою совесть — лишь бы вкусить, наконец, хоть какую-то порцию подлинного, всамделишного существования, с его страхами, вздором, восторгом и омерзением. Однако в действительности это «вкусить» лучше всего получалось у Суворова на бумаге.

А значит, и тяга к сюжету судьбы — тоже ложь. Еще одно извращение извращения. Куда важнее для Суворова было не чувствовать, а видеть, как чувствуют, не страдать, а щупать изнанку страдания, не звенеть в груди сердцем, а знать, как глухо и сбивчиво сердце звенит. Не оттого ли, даже в минуты интимной близости, он никогда не умел отдаться полностью страсти, раствориться в ней без остатка, а всякий раз словно бы приподнимался над собой задумчивым, тягостным призраком, чтобы понаблюдать за апогеем той последней степени наслаждения, когда тело с душой, слившись в целое, даруют ни с чем не сравнимый экстаз — до тех пор не сравнимый, пока он не ляжет абзацем в какой-нибудь сцене всеядного и ненасытного романа? Такие абзацы у Суворова получались неплохо. Исходя из личного опыта, он готов был ручаться, что лучшие эротические живописания принадлежат перу тех, кто носил в себе тот же изъян. Возможно, самые лучшие — перу Лиры фон Реттау. Потому и склонялся к суждению Дарси о том, что графиня сохраняла свою непорочность вплоть до памятной ночи исчезновения…

Кстати, о Дарси: уж кто-кто, а он слеплен наверняка из того же, прокисшего, теста. Представить его без потерь одолевшим глубины оглушительного, безоглядного сладострастия — все равно что представить Расьоля целующимся с мужиком. А вот сам Расьоль — дело другое: этот, уж коли нырнет, доберется до самого дна. Да и пишет он явно похуже…

Самое время догадку проверить:

— Начнем с запада: американки?

Француз поразмыслил, сделал губами «па-па-па-па» и, скептически цыкнув, ответил:

Поделиться с друзьями: