Вилла Рено
Шрифт:
— Еще две странички отлистайте, — невнятно проговорил Нечипоренко, дожевывая бутерброд, тут же стопочкой им и запитый. — Там отрывок из проповеди Войно-Ясенецкого, то есть епископа Луки, то есть святого Луки, я хочу сказать, святителя Луки Симферопольского, о том, что Пресвятая Богородица была еврейкой.
Отлистав, Урусов прочел вслух:
«Недавно с крайним удивлением я услышал, что слова мои о Пресвятой Богородице в одной из проповедей моих, в которой я сказал, что Она была Еврейкой, весьма неприятно поразили некоторых из вас, „Как, Еврейка — наша Пресвятая Богородица?!“
Что же, вы хотите, чтобы Она была русской? Но ведь русского народа тогда еще не существовало. Если так, то и французы захотят, чтобы Она была француженкой, и немцы захотят, чтобы Она была немкой, итальянцы — чтобы Она была итальянкой. А ведь она была Еврейкой. Говорят они: „Как, и Иисус Христос был Евреем?! Что же мы, значит, поклоняемся распятому на Кресте Еврею?“
О,
Так что же, что Христос был еврей, некоторым неприятно? Почему это может быть неприятно? Почему может быть неприятен тот народ, который был избран Богом, отмечен Богом, почему? Потому что у нас еще держится застарелая антипатия к евреям. Так что надо вырвать с корнем эту антипатию. Если это Богом избранный народ, то мы должны относиться к нему с глубоким уважением и любовью».
Нечипоренко так аппетитно хрумкал огурцом, что Катриону, сидящую на дубе над пьющими и читающими и совершенно скрытую от глаз их листвою, разобрал приступ аппетита; как обезьянка, подражая Нечипоренке, достала она из своей маленькой холщовой сумочки соленый корнишон и загрызла его беззвучно.
Урусов тем временем дочитывал: «…восславим Бога за то, что из недр еврейского народа воссияла Пресвятая Дева Богородица».
Возникла пауза.
— Для чего, собственно говоря, вы все это записали? Для чего мы это сейчас слушали? — спросил Савельев, наливая.
— Как то есть для чего? Вы спросили, не еврей ли Вельтман, и нет ли у меня записей по национальному вопросу.
— А какое отношение имеют данные записи к нашему фильму? Проповеди этого вашего Войно-Ясенецкого, священника-профессора?
— Во-первых, он уже не священник, — отвечал Нечипоренко. — А с некоторых пор прославлен, признан местночтимым святым и именуется святитель Лука Симферопольский.
Катриона чуть не уронила недогрызенный второй огурчик на голову говорившего.
— Во-вторых, он сам писал об академике в богословских трудах, они, как известно, обменялись письмами, когда святитель Лука пребывал в местах, не столь отдаленных; наконец, сын академика с женой Татьяной и детьми жили рядом с сыном Войно-Ясенецкого, так что сын святого был им сосед.
— И у вас, — молвил Вельтман, — выписаны цитаты из проповедей этого… святого? И включены в раздел исторических сведений?
— Не только этого, — отвечал Нечипоренко. — А еще святого Иоанна Кронштадтского, коего очень почитала жена академика и с которым однажды встречался он за трапезой в одном доме. А также святого Иоанна Шанхайского и Сан-Францисского, исцелившего в Париже племянницу сватьи академика, чей брат, как известно, эмигрировал сперва во Францию, потом в Южную Америку.
Снова возникла пауза.
Урусов листал тетрадь, время от времени вчитываясь, нахмурив брови.
— Занятно, — сказал он, — вот тут запись о том, как Войно-Ясенецкий… святой Лука…
— Святитель Лука, — поправил Нечипоренко.
— Святитель, то есть Лука, молится за закрытыми дверьми за упокой души академика в десятилетнюю годовщину его смерти…
«27 февраля 1946 года в десятилетнюю годовщину смерти академика Петрова тамбовский архиепископ Лука, в миру Войно-Ясенецкий, совершил на дому заупокойную всенощную в память покойного.
Конец февраля первого послевоенного года в Тамбове был многоснежный и холодный. Проходы на тротуарах вдоль домов, совсем узкие, отделялись от мостовой высокими грядами сугробов. Жестяные легкие фонари с круглыми козырьками, подвешенные на проводах, колеблемые ветром, горели тускло. Мела поземка.
Доктор Овчинников шел к архиепископу Луке по одной из окраинных улиц с двухэтажными деревянными домами; попадались, впрочем, и одноэтажные, каменные и обычные деревенские избы. Овчинников, приехавший в Тамбов из одного из областных центров, остановившийся на постой в Доме крестьянина, шел к архиепископу, ища совета и поддержки, а может быть, и содействия: он хотел стать священником, вполне осознавая всю странность, несвоевременность, несовременность намерения своего. Он считался способным врачом, перспективным, почти дописал диссертацию. Ему казалось: никто не поймет его так, как архиепископ Лука, о коем он был наслышан, легенды ходили; читывал он не единожды только что удостоенные Сталинской премии „Очерки гнойной хирургии“.
Запорошенный снегом, взволнованный, промерзший в полузимнем стареньком полупальто, окруженный аурой февральской российской тревоги, Овчинников позвонил в дверь дома Владыки. Вышел молодой сухопарый кареглазый келейник и сказал: никак нельзя сегодня видеть Владыку, он занят. Обескураженный, Овчинников сбивчиво объяснил, кто он и зачем приехал, рассчитывая на снисхождение. Келейник, кивнув, ушел, закрыв дверь, предоставив просителя тусклому февральскому, прошитому вьюгой воздуху. Вернувшийся от Владыки послушник сказал: „Завтра, завтра,
утром приходите, Владыка вас примет в десять утра“.Расстроенный Овчинников заплутался в окраинных деревянных одинаковых улочках и пришел в Дом крестьянина совершенно окоченевший. Он стучал, долго не открывали, наконец очутился он в натопленной, теплой комнате. Постояльцев, кроме Овчинникова, не было. Дежурная, бойкая женщина в летах, напоила его горячим чаем с сухарями и с сахаром вприкуску. Выйдя в сенцы в туалет, Овчинников внезапно задохнулся, стало ему жарко, волнение от несостоявшейся, но ожидающейся поутру встречи с Владыкою охватило его, он пошел на крыльцо, стоял, отломил сосульку, грыз ее, как леденец. Вдали лаяли собаки. „А ну, идите в дом, застынете!“ — крикнула дежурная. Он добрался до своей койки и уснул тотчас же.
Во сне его никогда не виданный им Владыка Лука в небольшой бедной комнате деревянного дома служил заупокойную всенощную по невинно убиенному рабу Божию Иоанну. Сияли тоненькие свечи, перемещались блики на окладе иконы Казанской Божьей Матери, светилась напоминающая елочную игрушку изумрудно-зеленая стеклянная лампадка, то в одном, то в другом окне взмахивал февраль подбитым ветром легким плащом скитальца.
На следующее утро без десяти десять все тот же послушник открыл Овчинникову дверь.
— Я видел Владыку во сне, — сказал ему Овчинников шепотом, не ожидая, что скажет, почти невольно. — Он всенощную служил…
— Он и вправду служил на дому заупокойную всенощную в годовщину смерти Ивана Павловича Петрова, — так же шепотом отвечал келейник.
Ровно в десять Овчинников вошел в кабинет-келью и увидел человека из своего сна».
Над головой Катрионы с одной из верхних веток вспорхнула птица, Катриона усмехнулась: везет, ни одна летунья меня пока не обгадила, жалко было бы шляпку. Она представила себе, как видит их птица с высоты птичьего полета: ее на ветвях, сидящих на лугу собутыльников. «Нет, скорее всего, птица нас не видит вовсе, мы ей не нужны, мы для нее только пятна с картин импрессионистов, а видит она других птиц, мошек, мушек, кошек, птенцов, гнездо, воду, у нее другое зрение».
Тут Катриона перестала подслушивать и подглядывать, неслышно слезла с дуба и под прикрытием бутафорских и настоящих сиреневых кустов удалилась.
«Интересно, — думала она, перепрыгивая с камешка на камешек, переходя ручей, — когда святые молятся друг о друге, что происходит в мире?»
— Нечипоренко, — Савельев был уже пьян изрядно и, по обыкновению, бледен особой пьяной бледностью восковой спелости, — вы бы спели нам, что ли. Я совершенно не в себе после вашего пассажа о святых. Вы меня с ума сведете. Святые, стало быть, с нами? С нами Бог?
— Бог с вами, — молвил Нечипоренко. — А что же вам спеть?
— Малороссийскую песню, — отвечал Вельтман. — Из тех, что вы прежде спивали.
— «Шли коровы из дибровы»?
— Ни. Другую.
— «Реве тай стогне»?
— Нет, нет! — закричал Савельев. — Про водочку!
— Такой немае.
— Про зелье!
Приосанившись, Нечипоренко поднялся, чуть покачнувшись сперва, но далее совершенно на ногах утвердившись, и запел.
— Ну, дивитесь, — шептал Савельев, — такой лешковатый муж, а глас что у боярина…
Ой, не цвиты буйным цвiтом, Зеленый катране, Тяжко-важко на серденьку, Як вечiр настане. Ступай, коню, ступай, конь, С гори камяної До тiеi дiвчиноньки, Що чорнiї брови.Савельев слушал с глазами, полными слез, Урусов не отрывался от тетрадки, Вельтман подпевал тенорком, Тхоржевский глядел вокруг фасеточным взором оператора, крупный план, общий план, то облако, то стрекоза, то купы кустов, а вот и шкалик.
Есть у мене таку зiлля, Росте бiля току, Як дам тобi напитися — Забудешь до року.Словно вторя, восщебетала на ветке, заняв место Катрионы, пташка.
Буду пити, буду пити I крапли не впущу. Xiбa толi я забуду, Як очи заплющу.Допев про «буду пити», Нечипоренко почти протрезвел.
— Пойду в пруду искупаюсь, — сказал Савельев, отирая слезу. — Ну, спасибо, ангел, утешил. Кто со мной купаться? Пруд зовет!
— Только не четвертый.
— Именно в четвертом и следует купаться. Веревка висельника в средневековье приносила удачу. Водица из-под отражения повешенного тоже должна приносить.
И поспешно удалился, слегка качаясь.
— Не утоните! — крикнул ему вслед Нечипоренко. — Не хотите ли, Урусов, мне тетрадочку вернуть?
— Кому суждено быть повешенным, тот не утонет! — хохотнул издалека Савельев.
— Подождите, дайте дочитать, — буркнул Урусов, читая.