Вилла Рено
Шрифт:
Он ненавидел стариков за то, что они умирают, поскольку боялся смерти и напоминаний о ней. Он ненавидел эту проклятую Грузию (где многие могли помнить, кто была его мать, кто был его отец, как учился он в детстве, как грабил банки и учился бросать бомбы в юности, молодой террорист, бомбист, бомба — это вам не сабля, дерьмовые храбрецы, брошу издалека из укрытия, я целехонький, вам конец), ненавидел поганую Россию (с готовностью улегшуюся под него, как всякая шлюха, родина-мать), все сраные страны с их грамотеями-правителями, сучьими интеллигентами, трахающими в темных уголках под лестницами своих прачек.
Особую ненависть вызывало в нем искусство, непонятная, проклятая, дерьмовая, поганая, сраная игра этих самых «талантов», которые вообще хуже всех, ибо свободны; сво-бод-ны?! А не хотите ли на нары, где вас уголовники трах-ти-би-дох? Это вам не ваши аллилуйя-аллилуйя петь. Как он ненавидел священников! Ребенком учился он в семинарии, откуда выгнали его за неспособность, непонятливость,
Однако семинарское учение, сколь ни было кратко, запечатлелось в его странной памяти. Все следовало перевернуть, поставить с ног на голову, все и вся, все заповеди переписать наоборот! «Не сотвори себе кумира»? Ваш кумир — Я! Любимое его фотоизображение — полное «навыворот» богородичной иконы: усатый дяденька в фуражке, обожествленный Я, с девочкой на руках («Никто не заметил, никто, никто, идиоты!»).
Он ненавидел всех. Резонно было бы ему любить себя, но он и этого не мог. Он был — роль, имидж, псевдоним, легенда, маска, сплошная подделка, особые приметы, намотанные и наклеенные на ничто, на пустоту: человек-невидимка в скорлупах френча, сапог, галифе с накладными усами, с прижатой к туловищу сухой рукой (как он ненавидел калек за то, что сам был сухорукий!). Он готов был стереть в порошок ненавидящих его и не доверял любящим, даже презирал их, грязь подкаблучную.
При помощи его персоны зло боролось с добром и побеждало единомоментно под фанфары: слушай, слушай все! Попутно умудряясь из ненависти сляпать любовь, — потому что его любили! Раболепствующе, извращенно, как любят издевающихся, как любят убийц, как палача любит жертва; во всеобщей ночи он был всеобщий, всесоюзный ночной портье; кстати, и обожал бодрствовать ночью, подобно совам, сыч, филин, устраивать ночные пиры, кончающиеся на рассвете (досыпал потом, урывками, а то и не спал вовсе, светоч тьмы нашей), на которых челядь, собутыльники, сотрапезники должны были напиться — он за этим следил — до поросячьего визга, пьяные сапожники. Жены званых на пир советских чиновников, военачальников, членов правительства обязаны были явиться на пир в драгоценностях, таково было его распоряжение; никто не смел ослушаться. Нетопырь, неясыть, пропитывался он ночной мглой полуночной Москвы, ему мерещились дворцы «Тысяча и одной ночи», роскошь, сокровищницы, джинны в бутылках, зинданы, пещеры, пирамиды, черные кони, черные бурки. Меж тем как ездили разве что черные «воронки». Ему нравились ужасы, импонировали кошмары, милы были пытки, муравьиные толпы лагерных рабов; но он не ощущал и не чувствовал, особых эмоций не испытывал, просто констатировал факты смертей, убийств, ссылок, все имяреки были для него анонимы, полные нули, нолики и крестики, насекомые, множества из снов.
Как всякий преступник, он вышел из рода человеческого, преступил незримую черту, обводящую сей феноменальный род, и никакие человеческие чувства для него не существовали. Вера, надежда, дружба, любовь, милосердие, печаль, сострадание, храбрость, благородство, трудолюбие были для него ничего не значащие слова, пустые понятия, скоморошьи выверты, вранье засранцев, лицедейство, говно на палочке.
Как он полагал, он был сверхчеловек, супермен. Еще он полагал, что обладает магической способностью воздействовать на людей, гипнотизировать их, Диктовать им волю свою. Отчасти он был прав (впрочем, всякий пахан магически воздействовал на своих шестерок). В свое время он вызубрил ряд приемов, позволяющих манипулировать слабыми, жадными, глупыми, трусами, простецами, такими же преступниками, как он сам, только мельче, много мельче, мотылем, червячками; в юности у него был учитель, чье имя он тщательно скрывал. У него даже потом, когда вошел он в силу, была навязчивая идея, темная мечта: этого учителя, ежели жив еще, разыскать и убить; да не смог его найти, и следа ищейки не взяли, все гонцы из разных стран с пустыми руками вернулись, ушел учитель, растворился, повернув на безымянном пальце перстень Джамшида. Особо он ненавидел учителей.
А также врачей, они были шарлатаны, обманщики, вылечить от неминуемой смерти не могли, да еще, гляди, отравят, в недрах его ведомств такие на службе имелись. Не зная и не понимая жизни, смерть он знал и понимал как никто: с одной стороны, был он полумертвец, полутруп, зомби, с другой стороны, видал пропасти и пространства немереные, протяженности немасштабные, дурную бесконечность ада, видел не единожды, находясь в состоянии хоххи, проходя все стадии квазипрозрений, по возвращении из ада в явь каждый раз ощущая себя возвращенцем, выходцем с того света, воплощенным в образе человеческом шакалом небытия, гиеной геенны. Но и полным хлюпиком, ибо всякий раз скрежетал зубами, стонал, дрожал, трясся, мочился под себя, вцепившись в подлокотники кресла, всплывая из беспредельных глубин в кабинет вождя.
Никто никогда не подстерег его в этом обличье: чувствуя приближение хоххи, как эпилептик чувствует ауру, предвещающую приступ, он запирался
на ключ; приближенные не смели подойти к запертой двери. B 30-е и 40-е годы, по утверждению Даниила Андреева, он владел хоххой настолько, что мог вызывать ее по своему желанию.Это всегда происходило на исходе ночи, зимой чаще, чем летом; любимый его зимний месяц был февраль. Час между собакой и волком, волчий вой поземки. Свет в кабинете был затенен. Он сидел в удобном огромном кресле, руки на подлокотниках, пальцы перебирали невидимые кнопки или клавиши, а иногда сжимались или разжимались, словно он выпускал и втягивал невидимые когти. Колоссально расширившиеся черные глаза его смотрели во мрак из мглы немигающим взором. Он молодел, хорошел. В эти минуты у него отрастали ресницы, вставали дыбом волосы на коническом черепе. Щеки его, в обычные дни маслянистые, желто-белые, с крупными порами, становились сухими, гладкими, залитыми странным, напоминающим чахоточный румянцем. Кожа лба натягивалась, узкий лобик его, деформированный нездешней перегрузкой, был непривычно высоким. Тусклые губы окрашивались ярко-алым цветом крови, зубы из желтоватых, прокуренных, лошадиных превращались в ярко-белые, фосфоресцировали слегка. Он дышал медленно, глубоко, с нечеловеческими, неровными., пугающе длинными интервалами между выдохом и вдохом. Ноги его дрожали мелкой дрожью, каблуки сапог выбивали тихую дробь степа, точно скакал он по горам и долам виртуальных пропастей, по вибрирующим навстречу его прыжочкам чечеточника вывернутым плоскогорьям и плато небытия. За плечами его нечеткой тенью маячил вечный спутник и советчик, экскурсовод и проводник по антимиру, безымянное существо без лица. Сквозь становящиеся прозрачными, исчезающие предметы кабинета проявляющимися негативами возникали картины иных слоев бытия. Одни показывались ему издалека, через другие проводили его по кромке, по краю, осторожно; он видел чистилище, стоки магм, битвы неземных чудовищ. Зрелище, хоть и отдаленное, светлых областей духа вызывало в черном духовидце приливы смертельной ненависти. Подземные демиурги сражались перед ним в клубах дыма, поднимающихся из провалов вселенских ущелий, бездонных, состоящих из одной глубины, измеряемой падением. Однажды он увидел, как сгусток, заменивший ему душу, демоны с гоготом и улюлюканьем увлекают сквозь одно из таких ущелий на Великое Дно, где нет времени, — и ужас охватил его кромешный.
Хохха вливала в него громадную энергию; по утрам, являясь своим придворным и приближенным, он поражал их нечеловеческим зарядом сил, порабощающим, пугающим, сковывающим их.
С годами он стал погружаться реже, подзаряжался все меньше; к тому же двойная игра изнуряла его: ему, вечному гостю демонических сил, постоянно приходилось изображать материалиста, марксиста. Из существа неопределенного возраста за три года он превратился в старика.
Но в 30-е годы, между пятидесятилетием и шестидесятилетием, он ощущал себя вечным, как раскрывающиеся ему пучины, наполненные сонмами темных играющих существ, являвшихся ему в преддверии рассвета.
Квазипрозрения его, мрачные фантазии, возникающие в мозгу его при прохождении виртуальной толщи между миром и антимиром, были сильнее реальности, походили на художественные картины, на произведения — поначалу нематериальные — некоего искусства, напоминавшие фильм одного режиссера для одного зрителя, причем режиссер и зритель являлись его личными паритетными сиюминутными аватарами. Затем он материализовал явленные его внутреннему взору кинокадры; результатами выводов из его не существующего для остального мира кино были массовые убийства., вспышки террора, являвшиеся в данном случае вариантом самовыражения: он хорошо помнил, кто он был в Батуме — Сосо-террорист, соперник Камо; не был бы ты мой соперник, кацо Камо, был бы ты жив.
Как-то раз взлетающие с ним вверх, в людской мир, четыре даймонида с увеличенными, окрашенными в серый цвет лицами человеческих покойников с зашитыми веками выпустили его из когтей своих. Он полетел вниз в раскрывавшееся навстречу ему циклопическое дымно-чугунное бездонное ущелье, напоминавшее преувеличенные гекатомбы, копирующие маленькие провалы живописных ущелий Кавказа, инопланетные дарьялы. Скорость нарастала, гул и звон раздирали слух, сердце взмывало вверх с точечной нестерпимой болью. Даймониды смеялись, хохот их подхватывало эхо, мечущееся в свинцово-серых затуманенных глыбах, наливавшихся мглою по мере его падения:
— Хо-хо-хо-хо (хха-хха-хха-хха)!!!!
Он пролетал брамфатуру слой за слоем, весь шаданакар, минуя шельт, шрастры, эгрегоры, слои антикосмоса. Он пролетал Шог, Дигм, Гашшарву, Суфэтх. В какой-то момент вдали, неведомой оптикой приближенное к зрачкам, возникло изображение невыносимого света: другой полумир, близкий к тому, что именовали люди Раем; и там взлетали несколько фигур, окруженные, точно птицами, шумнокрылыми ангелами. Ясно, как в кинозале, видел он двух совершенно одинаковых стариков, белобородых, в мерцающих визионерски белых рубашках; оскоминой ненависти свело ему на лету губы. Он падал камнем на Дно Безвременья, полумертвый; зрачки его сужались в щели. Его начало крутить, он сорвался было в штопор, но тут даймониды подхватили его и, помедлив в стоп-кадре (он успел разглядеть струящиеся в трещине одной из глыб роящиеся капли и ветвящиеся ручейки ртути), повлекли его ввысь.