Виллу-филателист
Шрифт:
Пошел сразу к Олеву.
О чем я думал, взбегая по лестнице, и думал ли я вообще особо о чем-нибудь, сказать трудно. Наверное, я просто понимал, что это подло требовать за фотографию деньги. В классе мы страшно не любили парня, который только за медяки давал списывать. Однажды я даже намял ему бока.
Хотя я не считался с девчонками и их настроениями, видимо, я все же почувствовал, что несчастная девчонка на скамейке — явление неестественное. А радость, которая была в ее улыбке на фотографии, и правильная и добрая.
Как бы там ни было, но на звонок в квартиру Олева я нажал не раздумывая.
У
Еще я заметил, что только фотография той девчонки была настоящая. Все другие были вырезаны из журналов.
Я не знал, что делать, и наугад спросил:
— Чего ты здесь делаешь?
— Зубрю, — кивнул Олев в сторону стола. Он был загражден учебниками и тетрадями. Виднелся какой-то незаконченный черновик и раскрытый словарь.
Все свидетельствовало об усердной работе.
С какой-то невесть откуда взявшейся неожиданной иронией я бросил:
— В ослы записался…
— Чего мелешь! Десятый ведь класс! Это не твой седьмой, заглянул одним глазом — и дело в шляпе. — Олев насупился.
Мне вдруг показалось, что он вовсе и не такой уж мужественный и таинственный. Оказалось, что его можно увидеть насквозь, как и всякого другого. И я смело сказал:
— Верни эту фотографию!
Олев глянул в сторону моей вытянутой руки, на мгновение смутился, но тут же высокомерно фыркнул:
— Что, захотелось себе взять?
И эта фраза вдруг подсказала мне, что я, собственно, должен делать. На обещание, что верну, Олев может наплевать. Если же фотография будет в моих руках, то…
— Да, хочу! — ответил я без смущения.
Олев рассмеялся.
— Сам заведи себе крошку! Не клянчь у других!
— Чего ты вытягиваешь эту десятку? — спросил я с неожиданной откровенностью.
Можно сказать, что Олев прямо-таки отскочил в сторону. Отскочил и в замешательстве уставился на меня.
— Ах, так… Значит, ты знаешь… — пробормотал он как-то по-свойски и примирительно. — Хочешь войти в долю? Это можно! По-дружески!
Я почувствовал себя на удивление спокойно и уверенно.
— Давай! — коротко произнес я.
— А если не дам, что тогда?
Уверенность моя улетучилась. Я был загнан в тупик.
В самом деле! Что я тогда сделаю? Поплетусь, поджав хвост, вон?
— Тогда сам возьму!
Я вскочил на кушетку и сорвал фотографию. Кнопки с шорохом покатились на пол.
— Ну, знаешь…
Большего Олев сказать не успел. Я оттолкнул его и бросился к двери.
Он и не пытался остановить меня. Не говоря уже о погоне.
Почему я побежал в парк, наверное, ясно и без объяснений.
Девчушка сидела там же, где мы ее оставили. Под ее ногами среди осенних листьев валялись белые клочки бумаги. Письма в ее кулаке уже не было. А так все по-старому… Опущенная голова, руки на коленях.
— Вот, фотография твоя! — просипел я и бросил карточку ей прямо на руки.
Трудно сказать, чего я ожидал. Радостного восклицания, облегченного вздоха, неожиданно расцветшей открытой улыбки, слов благодарности? Невозможно сказать точно. Но все же чего-то подобного. Какого-нибудь определенного знака, неважно сколь малого, но чего-то, свидетельствующего
о том, что с плеч свалился груз.Ничего подобного не случилось!
Я стоял как столб и смотрел на девчушку. Выражение ее лица нисколько не изменилось.
— Ну, чего ты еще дуешься? — крикнул я удивленно и в то же время зло.
На ее лице появился слабый отблеск улыбки, той, с фотографии. Она отвела волосы с глаз, подняла руку к моему рукаву и сказала:
— Да, конечно… Спасибо! Будь добр, дай мне еще немного побыть одной…
Я с ходу повернул и ушел. Злой и одновременно несчастный. Я же сделал все, что было в моих силах. И все же что-то не смог…
Наша троица распалась, потому что я стал понимать, что существуют радости и горести, которых я еще не постиг, но в которых нельзя копаться другим.
В одиночестве
Туу-ту-ту-туу! Туу-ту-ту-туу!
Это, конечно, Длинный Тыну. Стоит на флаговой площадке, рука на поясе и трубит тревогу! Другие «офицеры» таких складных звуков из горна не извлекут. Сами все пионерские вожаки, а иной, кроме всхлипа, ничего не выдавит.
Да, стоит и трубит. Раструб горна движется в такт звукам — вверх-вниз, вверх-вниз… А солнце сверкает на горне так ярко, что глаза сами щурятся.
Я так ясно видел эту картину, будто стоял у сигнальной мачты. Даже глаза, наверное, сощурил. Хотя и был километра за два от Тыну, от флаговой площадки и сверкавшего горна. Сидел на крутом берегу под двуверхой сосной и вовсю болтал ногами. Внизу в лощине вилась речушка, сзади за мной начинался дремучий лес, по бокам от меня цвели какие-то желтые цветы.
И представьте себе: ничего больше! Ах, да! Еще солнце глядело откуда-то сверху меж большущих облаков.
Я был ужасно зол. Дальше просто некуда. И колотил пятками в рыхлый песчаный берег. Отваливавшиеся комки катились, поскакивая на уступах, и исчезали в воде.
Злился я ужасно. И лучше было не думать о лагере. Потому что несправедливость пошла оттуда. Только разве всегда можешь делать то, что лучше! Во мне словно жил какой-то автоматический экран, и он продолжал работать. Совершенно по своим законам, не думая обо мне. И без конца показывал мне горн, и Тыну, и флаговую площадку. Потом я увидел еще, как Лилли поднимает на мачту пестрый флаг. Желтые и черные полосы в ряд и впрямь вызывают тревогу. Да, хитрец был тот, кто выдумал этот тревожный флаг.
Горн умолк. Флаг полощется на ветру. Теперь растревожились домики. Поднялась такая возня и беготня, будто вспыхнул пожар. Кто кричит, кто ругается. Девчонки визжат, словно им в постель сунули по лягушке.
Двери хлопают. Стекла на балконах начинают звенеть. Старые деревянные ступеньки грохочут и скрипят. Двери веранды распахиваются настежь и наружу выдавливается клубок человеческих голов, рук, ног. Ребята, конечно, одним махом перелетают через перила. Девчонки стремглав — топ-топ-топ — катятся по ступенькам. Кое-кто приглаживает на бегу волосы. Будто во время этой тревоги вообще имеет значение, какая у тебя прическа. Но девчонки остаются девчонками. Им хоть бомбу клади под кровать, они все равно перед вечным покоем станут причесываться. Или завяжут бантики.