Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он почти бежал, так что сломал несколько молодых елок. Он шел по берегу вверх и взмок, даже ноги устали. Но уж очень хотелось ему знать, кто же еще собирает орехи.

— Ты, что ли, Барборка? — удивленно вскрикнул он, потому что ее встретить менее всего ожидал.

— А что такого, — смутилась она, — и для меня растут орехи.

— Да я ничего такого не думал, — сказал он.

— А что же ты думал?

— Я рад…

Он стал торопливо рвать орехи, потому что не знал, о чем еще говорить. Орехи радовали его. Их было много, хоть попадались и червивые. Он подтягивался, изо всех сил тянулся за ветками и часто не доставал, хотя и становился на носки. Тогда он пригибал к себе целую ветвь и освобождал ее от плодов. Он так увлекся, что и себя не помнил, а когда опомнился, заметил, что Барборка отошла или он далеко отошел…

Он стал прислушиваться, не слышно ли где шагов, треска веток. Но нигде ничего. Тишина. «Может быть, она присела где-нибудь отдохнуть», — подумал он. Он хотел позвать ее, просто нестерпимо ему захотелось крикнуть, но он подавил в себе это желание. Если бы другая, а то она… Другую, может быть, он и повалил тут среди ветвей, или сама бы она легла. Но Барборка! Его прямо жаром обдало, но все равно он старался даже ступать как можно тише… Через полчаса,

когда рюкзак наполнился, одиночество стало раздражать его. Он приник к траве и стал вслушиваться. И опять тишина, которая в другое время так бы его не душила. Он поднялся, обежал все вокруг и снизу и сверху. И тогда не выдержал и в испуге закричал:

— Барборка!

Не ушла ли она, в самом деле?

«А может быть, она нарочно не отзывается», — старался он успокоить себя. И пошел в направлении, где считал, что она должна быть. Не прошел он и ста шагов, как очутился у скалистого обрыва. Он посмотрел вниз и онемел от ужаса. Барборка лежала метрах в пятидесяти под ним, будто пришпиленная к земле…

Пока он спустился вниз, он был весь мокрый. Он поднял Барборкину голову; глаза закатились. Она не дышала и была холодная. Никон сжал зубы, но потом сказал, обращаясь к ней:

— Как же тихо ты умерла!.. О боже праведный, я бы по крайности кричал…

Только теперь он разрыдался.

Из книги «Кровоподтеки»

«KRVAVINY», 1970

ПАХО, ГИБСКИЙ РАЗБОЙНИК

— То-то и оно, бывает и так, что, не поймав петуха, хвалятся, будто изловили медведя, — рассуждает Пахо у костра. — Да, вот сидят они так со мной у огня по три часа, гогочут, в одной руке дичины кусок, другой рукой в кармане ножом поигрывают. Что-то костер дымит, будто черт его задувает, — хмурится Пахо и подкладывает в огонь полено, пламя сразу поднимается, и искры подскакивают ввысь, мешая лету нетопырей. — Слушают они тебя, эти господа вонючие, — сердится Пахо, — но стоит только осоловеть у костра, глотнув самогонки, которой они для этого только и понатаскали, они тут же накидываются и каждое твое слово переворачивают. И шепчут потихоньку «разбойник», а в глаза мне «пан» говорят. «Вы, милостивый пан, — говорят они, — столько деревень прошли на своих быстрых ногах, столько зла искоренили и столько искоренить хотите. Хвала вашей справедливости, которая является одним из великих достоинств этого края. Мы, люди бедные, — говорят они, будто я не вижу их насквозь еще до того, как они подойдут к моему огню, будто я не знаю этих панов сопливых как свои пять пальцев, вот они все и повторяют: мы люди бедные, мы хотели бы знать, чей когда черед». Я, конечно, мог бы их попугать, мог бы выдать им, какое из их имений превратится в пепел, но лучше я притворюсь больным, чтобы эти жуки навозные не узнали, что узнать хотели. К счастью, огонь, дым, нож и ружье — не единственное мое оружие. Я угощаю их вином, которое они поднесли мне, а когда они захрапят, нахлебавшись, я вытаскиваю ожерелья, припрятанные до поры, и начинаю звенеть золотыми, серебряными, бриллиантовыми и оловянными бусами перед их женами и тотчас же их обольщаю. И пока паны протрезвляются у огня, их полупьяные женки бегут за мной, и вот мы уже забавляемся в жите, и только месяц мешает нам работать. Поверьте, — тихо смеется Пахо, — их жен долго уговаривать не надо, а пажить шелковая и не колется. Раз, два, три, четыре, пять… сею свои семена, а они, болваны, еще будут воспитывать моих детей…

Но Пахо, гибский разбойник, умеет владеть собой. Хотя он мог бы еще долго валяться на пажити, потому что эти ненасытные утробы его даже и отпускать не хотели, но он все-таки ускользнул от них. Уже начинало светать, и те, кто бодрствовал до сих пор, могли бы и заснуть, но для Пахо, как ни для кого иного, это была бы смерть. Поэтому он возвращается к огню, где паны еще лежат, вытянув застывшие от холодной росы ноги. Он раздувает огонь, ворошит угли, а когда костер разгорается, сначала тихо, потом сильнее, свистит в два пальца. Паны вскакивают и в страхе садятся. «Ха-ха-ха! — смеется Пахо, — вставайте, — кричит он, — а то потом ног не разогнете… Давайте танцевать, дорогие мои гости, давайте танцевать». И Пахо пускается в пляс, и прочие несмело присоединяются к нему… Искрутились ноги Пахо и согнулись, как будто это вовсе и не ноги, а рога, так прокалывают они воздух во все стороны… «Гей! — кричит Пахо, — шевелись, симулянт безногий, и пляши, старайся… Ух!» — ревет Пахо.

Этот танец поведет в Гибы весь честной народ. Прямо к дому моему, всем вам будет по уму, бабы очень хороши, веселися от души…

Танцы кончаются даже скорее, чем Пахо отпускает своих незваных, конечно, но все же гостей, стреляет им вслед поверх голов дважды из двух пистолетов, а потом еще раз, чтобы в полной тишине он мог кое-что высказать из своих самых сокровенных мыслей, которые, однако, он выражает аллегорически. Он, конечно, знает, чего таить, что многие из присутствующих здесь панов владеют какими-никакими замками, стадами свиней в долине, на урожайных землях. Знает и то, что многие из них уберутся туда как можно скорее на своих быстрых упряжках, чтобы он их не достал. Однако он хочет дать им понять, что не так это будет просто и что он может, когда ему заблагорассудится, где угодно до них дотянуться. «Те, которые, как слизняки, растягиваются по долинам, — между прочим, начинает он, — думают, что там, где земля плоская как доска, богатыри без надобности. Но это ошибка! Там-то они как раз и надобны, чтобы паны не разрастались непомерно и не заполонили бы и горы. А сам я, мирный Пахо, вскоре там побываю и подурачусь с моими тамошними друзьями, потому что паны прогнили и опухли от беззаботной жизни. Разве есть в долинах семиглавые драконы? Нет, конечно, они есть только в горах. И все, кто там, внизу, накачивает пузо слабым вином и ни разу не слышал самогонного запаха, разве знают они что-нибудь о боровичке? Нет, не знают, хотя это весьма благородный напиток! И когда такой панок заберется в горы, он испугается скал и картошки… Обещаю вам, друзья, — продолжает Пахо, — скоро я к вам прибуду погостить немножко…»

— И очень вы собираетесь там, внизу, свирепствовать? — спрашивает одна из женщин, и, когда

Пахо смотрит на нее, он узнает, что это одна из самых бесстыдных, которая ночью на пажити чуть ногу ему не откусила.

Пахо оставляет этот вопрос без внимания, только крепче сжимает в руках револьверы на случай, если прочие поддадутся на провокацию.

— А если будете их убивать, начинайте хоть сейчас, — продолжает эта оплодотворенная бестия, отойдя еще немного.

Пахо, однако, не выходит из себя, наклоняется к огню и берет тлеющую ветку. Он помахивает ею перед собой. Женщина останавливается, и Пахо, чтобы хотя для вида разогнать их опасения, кончает свою речь мирно. «Друзья, — говорит он проникновенно, — но и горцы не поумнели, потому что, если жители долин легко уходят в землю, не хотят горцы врасти наполовину в камень, хотя они могли бы это сделать. Итак, все мы равны, кто избегнет петли, превратится в пепел…»

— Но, однако, у вас есть привычка вешать людей за ребро, — подкалывает его опять та женщина. — Если я не ошибаюсь, таким образом несколько лет назад погиб Яношик…

Тут уж Пахо стреляет. Он, конечно, целился в воздух, но этого было достаточно, чтобы все скатились с горы вниз, теряя ценные вещи. Пахо садится на камень и смотрит, как они пробиваются сквозь молодую поросль, а до дороги, где ждут кареты, они добираются полуголые. Он становится грустным на минуту, когда видит, как они садятся в кареты, как кучера нахлестывают коней и упряжки исчезают за поворотом. Но когда Пахо поднимает голову, он видит: что-то дымится. Это его молодцы, отборная дружина, жгут панские имения, но паны этого не видят. Когда они доскачут до своих домов, они найдут там только пепел и смрад.

В такие минуты Пахо чувствует себя великим. И сильным. Он вспоминает свою бабушку, которая по вечерам рассказывала ему про Само. И он, гибский разбойник, начинает себя чувствовать таким же, как Само. Он представляет себе его бороду, его глаза, его платье, меч. Каждый шаг его колебал землю. Уста его источали мед.

Миновали дни и годы, позабыты все походы. И, лишенный благодати, среди злых полнощных татей, все он в жизни совершил да и дух свой испустил; изнуренный злою болью, он простился с сей юдолью.

Нет более молчаливого человека, чем Пахо, когда он погружается в мечтания.

Эти сны наяву заменяют Пахо иную жизнь, по которой он тужит. Ибо Пахо часто целые дни бывает несчастным именно из-за того, что он творит. Постигнутый его гневом пан на пепелище своей риги думает: «Теперь-то Пахо радуется!» И пан злится еще больше. Но Пахо никогда не злорадствует. Скорей ему жаль, что он должен делать то, что делает. И он бы отдохнул, и он бы избавился от одиночества предводителя разбойников и слился бы с миром, как остальные. Он бы с радостью три вечера подряд рубил капусту в бочку, забыл бы всю грязь прошлых дней! Вечно он настороже, потому что и это является его долгом, потому что иногда его мучает искушение отречься сразу от всего, сдаться на милость врагу и оставить все течению времени. Но именно это он не может сделать, потому что все равно скоро и он, и его товарищи взбунтуются. И тогда он говорит себе с гневом: «Слетели коршуны с Татр и из-за Татр, летят они на дружину. И их вожак острым взором ищет на зеленой равнине мышь. Ты же, о Перун, наполни ядом все, чего коснутся их клювы.

Тучи-грозы, унесите слезы. Пусть их коршуны пожрут, и пусть коршуны умрут!..»

Это такое колдовское заклятие по способу Пахо, которое если и не поможет, то и не повредит. Конечно, нельзя утверждать, что Пахо верил такой чепухе, как колдовство. У него было время убедиться, что хороший кулак во много раз действеннее. Возможно, школа, которую Пахо посещал несколько зим и лет, не возражала бы особенно против обращения к тайным и высшим силам, но Пахо предусмотрительно позабыл весь школьный балласт и остался мудрым. Однако от школы ему запомнилось несколько латинских изречений, которыми в веселую минуту он изумляет своих товарищей. И его товарищи пугаются, как черти, когда он поражает их слух такими словами, как «Nomina sunt odiosa» («Имена возбуждают огорчение»). В смысле этого изречения он и поучает их, чтобы они не только при различных шалостях и дозволенном распутстве не поминали имя божье всуе, но прежде всего не поминали нигде на людях, во сне или при паромной переправе на другой берег реки имена тех, кого только что справедливо наказали, а пуще всего тех, кого только наказать собираются. Ибо этим они не только огорчают некоторых людей, но одновременно и лишают себя по крайней мере половины успеха. «То, что нас и остальных ждет, — вбивает он в головы своих людей, — мы обязаны хранить в тайне». Пахо привык и хвалу воздавать по-латыни. Если он случайно заметит, как Рып Большая Нога бросил нож точно в назначенную мишень, он говорит ему не что иное, как «Non plus ultra» [3] . И Рып Большая Нога рад, будто ему золотой дали. Перед набегом на панское имение, когда уже все продумано и проверено, когда предусмотрено все, что могло бы помешать успеху предприятия, и когда остается только выскочить из-за укрытия, тогда Пахо привык, размахивая мечом над головой, кричать во все горло: «Nolens volens» («Эх, была не была!»). От этого возгласа люди Пахо бросались на панский дом с такой охотой, как после трехсот граммов сливовицы. Они уничтожали и жгли все, что видели перед собой, ломали все, что им попадалось под руки, подстрекаемые толпой малоземельных крестьян и голи перекатной, которые после фронтальной атаки набрасывались на дом и растаскивали то, что от него оставалось, по камушку, по бревнышку от подвала до чердака. Не всегда такая бессмысленная трата сил и уничтожение вещей, некогда имевших художественную ценность, были Пахо по душе, но что было делать, когда он сам столкнул камень с горы. Он мог только постараться схватить самый прекрасный гобелен, чтобы его эта голь не разодрала на онучи. Статуи и статуэтки, бронзовые, мраморные, изредка попадавшиеся золотые, он приказывал сносить в большую пещеру. И в заключение обстрелянные в схватках разбойники Пахо пели песню, которую он сам для них сложил и заставил выучить наизусть:

3

Дальше некуда (лат.).

Поделиться с друзьями: