Владетель Ниффльхейма
Шрифт:
— Сядьте, доктор.
Стул в этой галлюцинации появился в центре кабинета. И Борис Никодимыч ничуть не удивился, поняв, что стул этот — его собственный. Вон, на спинке обивка протерлась до потери цвета.
— Хаугкаль. Человек из кургана. Курганник. Страж Мидгарда и посох мира, — существо указало на себя. — Я есть. Вы есть. Все есть.
Вершинин все-таки попробовал стул на прочность, и лишь затем сел. Но молчать он не желал:
— Таким образом, становится понятна моя зацикленность на тех троих, которые впали в кому! Я не желал еще смерти.
Хаугкаль широко раззявил пасть и запустил в нее руку. Он копошился в собственном горле, и в желудке, отчего шкура на животе шевелилась.
Вытащил он цепочку. Витую золотую цепочку, длинную, как поводок воздушного змея. Хаугкаль тянул и тянул ее, звено за звеном пропуская меж плоских зубов, а Вершинин завороженно наблюдал.
— И если взглянуть на все отрешенно… со стороны… просто факты… говорящая кошка. Сны. И Вальтер Шейбе… первый главврач наш. Его расстреляли. Я узнавал про него. Его расстреляли. Наверное, я слышал об этом раньше… в интернатуре… конечно, интерны вечно пересказывают байки… слышал и забыл. А подсознание воспользовалось информацией.
Звено за звеном. Белое золото, красное и желтое. Три пряди, свившиеся в косу.
— Вы должны знать, потому что вы знаете все, что знаю я.
Кивок.
— Вот. Ореол героя-мученика, который окружал его фигуру, сделал ее удобной для меня. Или взять карлика. Уродец. А уродство издревле ассоциировалось со злом. Варг и зима. Холод как воплощение некротики! И моего перед ней страха. Отсюда совершенно логичным образом вытекает моя борьба и ее кульминация. Я умер, и я ожил, тем самым преодолев собственные опасения.
Хаугкаль протянул цепочку, скользкую от желудочного сока и полупереваренных комочков пищи.
— На. Складно вышло.
— Спасибо.
— Только одного понять не могу. Если все так, то за что ты мужика зарезал?
— К-какого?
Не ври, Вершинин, знаешь ведь, о ком Курганник говорит. И сам время смерти зафиксировал. После длительных реанимационных процедур, которые проводил со всем возможным тщанием.
— Он… этот человек… в моем восприятии он был злом, которое я уничтожил.
И сожаления не испытывает. Инголф прав — есть люди, а есть не-люди. Не-людей убивать можно. Людей — нельзя. Вершинин не человек в собственной парадигме мира.
Цепочка в руках скользит. Звенья у нее крупные, литые.
— Я не отвечал за свои поступки! Нет, теперь я понимаю, что опасен. Ты ведь мой внутренний страж. Визуализированная совесть.
— Ну спасибо. Всегда мечтал, — Хаугкаль вцепился в хвост, но тут же выплюнул.
Не из золота цепочка — из волос. Мягких, детских… девичьих.
— Я… я благодарен, что ты появился. Я не должен иметь возможности совершить преступление.
Рыбкой пойманной на цепочке болтается пластмассовая заколка. Розовый овал и витиеватые буквы: «Катюша».
— Расцветали яблоки и груши, — Вершинин повернул заколку надписью вниз. — И что-то там куда-то туманы
над рекой поплыли……белые кувшинки уходили под воду. И лишь одна осталась на самой кромке, словно желая увидеть солнце. С рассветом она поднялась выше, растянула пленку и прорвала, глянув в небо красными глазницами…
Лицо! Вершинин помнит ее лицо!
Это не кувшинка — девочка.
Никаких девочек не существует. Больное воображение борется с доводами разума.
— Хватит уже, — вздохнул Хаугкаль. — А то и вправду подвинешься. Голова-то одна. Беречь надо.
Он постучал по лбу когтем, и звук получился гулкий, радостный.
…и снова вода. Просачивается сквозь нейлоновые сети, оставляя по ту их сторону жирных карасей. Сеть сжимается, тянет вверх, сминая рыбьи толстые тела, и между ними застревает лента. Она разворачивается, синяя на синем, и, натянувшись до предела, тревожит сверток на дне.
— Нет! — Вершинин отбрасывает цепь из волос, не желая заглядывать в сверток. Но все равно видит. Газы раздули тело, вода превратила кожу в беловатый жир. Лица не узнать, но Вершинин узнает.
— Хватит? — вежливо интересуется Хаугкаль. — Или продолжить?
— Хватит! Чего вам надо? Чего?
— На от, — в костистой лапе лежит белый шар, вроде бильярдного. — Твое. Считай, что прощальный подарочек от Ровы. Бери, пока еще живое.
Шар и вправду был живым. Скорлупа прогибалась, и шар терял форму.
— Понимаешь, Вершинин, в этой жизни, да и в той, не все на тебе завязано. Иногда то, что ты видишь — это именно то, что ты видишь. В карман положи. Да аккуратнее — раздавишь, другого не будет.
Вершинин хотел возразить, что в его халате карманов нет, но потом понял — есть, во всяком случае один, для белого шара с полужидкой начинкой.
И вправду, не раздавить бы.
Потом эта мысль сменилась другой: если все взаправду, то Вершинин — убийца.
Он убил!
Человека!
И ничуть об этом не сожалеет?!
— Потом уже подумаешь и сам решишь, надо ли тебе оно. Если надо — проглоти. А нет, то, как там у вас говорят? Суда нет. И не бойся, не будет суда. Нету судей. Отлучились на неопределенный срок. Но ты о них не думай, Вершинин. О себе лучше. Будешь решать, то попомни — пока не пообвыкнется в прежнем-то теле, то и тяжко тебе будет. Невыносимо тяжко. И тут уж только перетерпеть.
— А если не… пообвыкнется?
— Тогда ты точно спятишь, — Хаугкаль оскалился. Зубы у него были рептильи — ровные, одинаковые.
— Что это такое?
— Вёрд.
— Что такое вёрд? Душа, что ли?
Убил. Пусть сволочь, урода, который и не заслуживал жизни, но Вершинину ли судить? А выходит, что судил и приговор вынес, а потом исполнил его.
И кому плохо от этого приговора? Жене? Детям? Убитым девочкам? Или девочкам живым, которые, благодаря Борису Никодимычу, останутся жить. А значит, правильно все.
Душа в кармане ничего не изменит.
— Души в тебе не осталось, тут уже не поправить. Извини, если что. А вёрд — это страж.