Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Влас Дорошевич. Судьба фельетониста
Шрифт:

Он очень интересно рассказывает, Сагайдачный, — о соусах ли он говорит или о папе римском, но мне больше хочется знать, что думает эта большая умная голова о революции.

Сагайдачный не хочет думать о революции: смутное время, путаница, ничего не разберешь. Но, конечно, обе стороны — и красные, и белые — бессильны. Добровольцы до Москвы не дойдут. На днях начнется отступление. Красные докатятся до Дона, до Днепра, не дальше. Потом их снова попрут. Чертовы качели.

— Но ведь не может же так быть вечно?

— Ну что ж: размежуются. Север и Юг. А вернее — явится Наполеон. Или наведет порядок Англия, послав армию. Знаете, Англия, раз взявшись за дело, доводит его до конца, хоть бы ей пришлось тридцать лет воевать. Наполеона сломило английское упорство. Вильгельма — тоже.

— Но ради чего Англия будет тратить миллионы?

— Возьмет Кавказ, подчинит Персию…

— Значит, вы ее рассматриваете как врага?

Сагайдачный смотрит на меня удивленно:

— Как врага? Да за избавление от товарищей я Сибирь и Среднюю Азию готов отдать, не то что армяшек! Хотя за одно я товарищам благодарен: мощи вскрыли. С детства хотелось узнать, что в них такое.

Так… Значит, и у Сагайдачного перед глазами туман, и он не понимает чего-то в революции… Кто же понимает?» [1371]

На

самом-то деле Шенгели чувствовал, видел, что Дорошевич если и «не понимает чего-то в революции», то очень многое знает о жизни, что дает ему какие-то важные ориентиры. И это обстоятельство, помимо обаяния личности «короля фельетонистов», притягивало его. Когда из Одессы в Севастополь в ноябре 1920 года приехал Владимир Нарбут, известный поэт-акмеист и энергичный, сумевший привлечь к журналистской работе талантливую молодежь руководитель советского информационного агентства «Юг-Роста», Шенгели повел своего друга к Дорошевичу. У Нарбута было к нему множество важных вопросов. В написанном спустя два года мемуарном этюде он так описал эту встречу: «Большая темная комната глотает нас, и вскоре, из бокового входа, шаркающей медвежьей поступью, покачиваясь, выбирается высокий и сутулый, грузный старик, с обрюзгшим, вялым лицом в плотных складках, с медленным взглядом, с некоей окоченелостью в движениях.

1371

Георгий Шенгели. Черный погон (фрагмент)//Арион, 2002, № 3. С. 91–94.

— Здравствуйте, — здоровается, гудя торжественным баском, Дорошевич с Шенгели, затем деревянно протягивает руку мне и совсем неожиданно, старчески покашливая, неуклюже, как мешок, опускается в кресло. Тягостное молчание, нарушаемое лишь дряблым и тоже старческим (так пожевывал, очевидно, Плюшкин) дожевыванием да шепотком в соседней комнате.

Я беру „интервью“. Задаю вопросы — их ворох: как относится В.М. к Врангелю, к Советской власти, как он смотрит на нынешнее внутреннее и международное положение России, каково, по его мнению, будущее ее. Касаюсь местной, крымской журналистики, желаний самого Дорошевича. Но, уже предупрежденный Шенгели, вынужден наталкивать, наводить Дорошевича на ответы. Да и ответы-то: что бы я ни сказал, подтверждение или отрицание (смотря по моему тону) получал только конец моей фразы, — кратко, по-детски, несложно. — „Как вы, В.М., полагаете: действительно ли Советская власть является властью трудящихся?“ — „Я полагаю, Советская власть является властью трудящихся“, — как глухое эхо, утвердительно отвечает Дорошевич. И видно было, что в кресле покоит свои телеса человек, у которого страшная болезнь (lues), как моль, распылила и выскребла здоровое мышление, пересыпала трухой случайно уцелевшие мозговые нервы. Так же случайно, второпях пробежал по одной из этих ниточек солнечный луч: Дорошевич нескладно и наивно поведал, как кто-то из ворвавшихся в Севастополь партизан заглянул и в его квартиру, привязался к В.М. с требованием выдать будто бы имеющийся у Дорошевича наган и исчез, удовольствовавшись скромной премией в виде золотых часов. В. М. Дорошевич на минуту засиял, заулыбался и, ничуть не обиженный, не шокированный, добавил: „А матросы — мои защитники: они уже никого не пускают ко мне“. Это была правда: матросы, заняв квартиру напротив, установили добровольную охрану писателя от всяких посягательств со стороны. И вторично запрыгал в глазах В.М. тот же лучик: речь зашла о Горьком. Дорошевич забеспокоился: как, что — там, на севере? Высказал даже желание: возможно, вот только потеплеет — обязательно перекочевать в Петербург. Но едва беседа сползла на политические рельсы — снова сонная, животная жвачка, снова урчащее старческое покашливание. А из соседней комнаты, хромая, вынырнула родственница В.М., пожилая женщина с ясными глазами, и за ней — всегдашний спутник фельетониста, экономка, та самая, что впустила нас. Принесли чай, и Влас Михайлович окончательно погрузился в „растительный процесс“. Женщины дипломатически намекнули нам, что уже не рано и присовокупили, что живется Дорошевичу очень плохо, дороговизна растет и проч. Я обещал похлопотать в ревкоме (дня через два ревком прислал Дорошевичу костюм, обувь, продукты), пожал деревянную ладонь В.М. и подумал: „Ему уже ни физически, ни душевно не встать. Кончено. Он — только манекен“. Правда, несколько дней спустя Дорошевич зачислился сотрудником КрымРоста, дал даже — кажется, не свой — несуразный фельетон, но все это было тяжелым, самоиздевательским процессом той же тупой жвачки».

Для большевика Нарбута «по-настоящему было два Дорошевича: один — сверкающий афоризмами и парадоксами король фельетона, министр от публицистики, исколесивший на автомобиле Европу, Америку и Азию, избороздивший все океаны и моря, король и министр, пред которым распахивались двери недоступных буржуазных кабинетов, человек, который не знал пределов исполнения своих писательских стремлений и чаяний, ибо вместо пера у него было жало; и — другой: одряхлевший, как старый мир, быто-бичевателем и в то же время невольным апологетом которого он был, гальванизированный труп, угорь в высыхающем бассейне». Прочитав о том, «что Дорошевич — „сменовеховец“, что он якобы собирается редактировать нео-интеллигентский журнал „Новая Россия“, он „до боли четко ощутил в себе холодок естественной смерти В.М., плоть которого уже превратилась в протоплазму для размножения клеточек тления“». Нарбут «вспомнил знаменитое „при особом мнении“ Дорошевича и — понял, что именно тогда пролегла в его жизни роковая, непреодолимая грань» [1372] .

1372

Нарбут В. Король в тени (Воспоминания о В. М. Дорошевиче)//Театр (Одесса), 1922, № 2. С. 6–7.

В описании Нарбута Дорошевич почти неадекватен. Как разрушитель его личности упомянут сифилис (lues). Но если все обстояло столь печально, зачем Шенгели повел своего друга брать интервью у такой «развалины»? Конечно, было несомненное любопытство, желание Нарбута самому взглянуть на знаменитого журналиста, оставшегося в Севастополе после ухода белых. Да и Шенгели, возможно, не ожидал такого ухудшения здоровья «короля фельетонистов», чьим обществом, мудростью и остроумием он еще относительно недавно наслаждался. Несомненно, Дорошевич был плох осенью 1920 года. И вместе с тем, не были ли «автоматические» ответы на вопросы Нарбута некоей «ширмой», за которой скрывались глубокая надорванность, разочарованность, нежелание выступать в роли некоего политического комментатора, чье имя хотят использовать? Позже, уже в Петрограде, Дорошевич будет надевать эту маску «человека не в себе».

Каково было его отношение к советской

власти? На этот вопрос он дал более чем недвусмысленный ответ в фельетонах в «Крымском вестнике». Сами революционные события были для него явлением закономерным. Это подтверждают и Петр Пильский («Революцию он принял как неизбежность»), и Глеб Алексеев («Революция не была для него неожиданностью»). Обладавший историческим мышлением, знал Дорошевич и о том, что плодами революции, как правило, пользуются душители свободы. Поэтому, конечно же, советскую власть считал узурпаторской, не мог простить большевикам уничтожения свободы печати, закрытия «Русского слова». Но и в белом движении не находил для себя опоры. Красных и белых он ставит на одну доску, недаром Сагайдачный у Шенгели убежден в бессилии тех и других. В написанном уже после возвращения из Крыма в Петроград фельетоне «Красные и белые» [1373] он развивает эти мысли на конкретных примерах. Не случайно фельетон имеет подзаголовок «Из воспоминаний о гражданской войне». Начинается он и заканчивается одной и той же сценой. «В ростепель, по талому снегу баба идет за мужиком. Идет по следу. Куда мужик своими сапожищами, туда и она своими лапотками.

1373

Смена вех (Париж), 1921, № 1. С.20–22. Фельетон перепечатан в журнале «Новая Россия», 1922, № 1.

В результате — у бабы мокрые онучи».

Подтверждение этой притчи он видел в Майкопе, где белые повесили тысячу двести человек («Одну барышню даже вверх ногами»), где висящий человек стал «таким же обычным явлением, как бегающая собака». Ее подтверждал рассказ доктора, приехавшего с царицынского фронта, где «расстреливание заменено» «отсечением головы». И превращение контрразведки в «чрезвычайку» в Севастополе, и «реквизиция помещений и уплотнение населения», и даже учреждение армейских культурно-просветительных отделов — все говорило о том, что белые мало чем отличаются от красных. Публикацию этого фельетона редакция выходившего в Париже журнала «Смена вех» снабдила характерным предисловием: «В течение всей революции блестящий русский публицист В. М. Дорошевич хранил упорное молчание. Печатаемая ниже его статья „Красные и белые“ является, насколько мы знаем, первою, прерывающею это молчание. Она, несомненно, весьма знаменательна как по теме, так и по тону. Если в ней отражается основной мотив душевного перелома, испытанного автором под впечатлением трагических событий русской жизни последних лет, то не этот же ли мотив <отражает и наше состояние> и многих тех, чей голос не может звучать так громко, как голос В. М. Дорошевича».

Надеявшиеся на либеральное перерождение большевизма эмигранты, вошедшие в историю как сменовеховцы, увидели в фельетоне стремление к некоей «объективной оценке» действительности, сближающее их взгляды с позицией знаменитого журналиста. Эта вера в то, что Дорошевич им близок, укреплялась, вероятно, и согласием его сотрудничать как в «Смене вех», так и в близком этому изданию журнале «Новая Россия», который возглавил И. Г. Лежнев и в котором, помимо Дорошевича, дали согласие участвовать Н. П. Ашешов, Ю. С. Волин, Е. Д. Зозуля, В. Г. Тан [1374] . Ошибка редакторов «Смены вех» заключалась в том, что они приняли «Красных и белых» за свидетельство перелома, тогда как по сути это был крик отчаяния человека, упершегося в стену. Этот фельетон запечатлел кризис надежд на выход из тупика. Здесь кроется и ответ на вопрос, почему так сторонился Дорошевич участия как в белой, так и в советской прессе: он не мог стать на ту или другую сторону в братоубийственном противостоянии. Свое кризисное состояние он тем не менее пытался преодолеть, прежде всего за счет новых впечатлений, контактов, встреч. Принимал предложения о сотрудничестве в изданиях, казавшихся ему умеренными в политическом плане. Осенью 1919 года в «Крымском вестнике», спустя год — в сменовеховских изданиях.

1374

См.: Из Петрограда//Смена вех, 1922, № 13. С.24. И. Г. Лежнев в числе группы «крупнейших литераторов, до того времени молчавших, но сдержанно относившихся к Советской власти», пытался привлечь Дорошевича к участию в гельсингфорской газете «Путь» (Высылка вместо расстрела. Депортация интеллигенции в документах ВЧК-ГПУ. 1921–1923. М., 2005. С.267). Вероятно, к сотрудничеству в том же издании привлекали и Амфитеатрова, увидевшего в этом предприятии «рептильную вербовку» со стороны большевистского режима и опасавшегося, что его организаторы смогут использовать имя больного, «трудно говорящего, трудно мыслящего» Дорошевича (Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. Т.2. С. 416–417).

Апатия перемежалась у него если не со вспышками активности, то, по крайней мере, с проявлением интереса к жизни. Б. Россов вспоминал о том же севастопольском периоде: «У меня, да и у многих, создалось впечатление, что события и обстановка подействовали на В.М. настолько удручающе, что нельзя было поручиться за состояние его душевного здоровья. Во всяком случае, он утратил его не настолько, чтобы пойти на компромисс со своей публицистической совестью. Поражала полнейшая апатия В.М., какая-то отрешенность от всего окружающего, но при мне В.М. никогда не прикрывал своим авторитетом белого движения, а тяга „в Россию“, при всем охлаждении к политике, говорит как будто за то, что не от „образцовой фермы“ Врангеля в Крыму ждал В.М. ростков возрождения России, а из глубин преодолевшей себя революционной народной стихии» [1375] .

1375

Россов Б. В. М. Дорошевич в Крыму (По личным воспоминаниям).

Может, и была некая слабая надежда на это самое «преодоление». И, может быть, она, эта надежда, после окончательного утверждения большевистской власти в Крыму, вела старого журналиста к зданию революционного комитета в Севастополе. «Больной Дорошевич, уже давно бросивший писать, — рассказывает Я. Шафир, — в 1921 году изо дня в день ходил в Севастопольский ревком и милицию, останавливался всюду, где только было скопление народа, внимательно прислушивался к разговорам. Ловил на лету фразы, выражения» [1376] . Конечно же, ему хотелось не просто понять ход событий, но увидеть их особенности, для него были важны лица людей, олицетворявших новую власть.

1376

Шафир Я. От остроты к памфлету. С.58.

Поделиться с друзьями: