Во имя четыреста первого, или Исповедь еврея
Шрифт:
А потом я отправился на улицу и запер всех снаружи (поджечь не догадался), засунув в пробой длинную железяку от кроватной спинки. "Разражу демона!" - замахнулся ею на меня дедушка, через четверть часа выпущенный из-под домашнего ареста, но железяка не ремень, тут уж надо было убивать, и он грохнул ее об забор, а я стоял, по-блатному изломавшись и по-блатному же кривя губки купидона - грезы вампира.
Да, да, это был я, тот самый, которого нынче все справедливо считают образцом выдержанности и уравновешенности. И я действительно образец выдержанности и уравновешенности, но лишь потому, что сегодня меня окружают не свои. По крайней мере, я их в этом подозреваю. Спасибо фагоцитам: из истеричного баловня они сделали меня мужчиной.
Но пока я был наш. Разворачиваем разноцветную ширмочку рекламного буклета - мелькают звездные мгновенья:
Я, взлетев над седлом, парю на велосипеде (снимок сделан снизу) на фоне облака (в кадр также попадает силуэт птицы), рискнув со всего разгону влететь с горы на волны - спекшиеся глиняные бугры, которые и на половинной скорости позволяют от екнувшего пуза вкусить невесомости (травматическое окончание полета в буклет не включено, однако на цветной сноске можно крупным планом дать мои освежеванные бока и угольное рдение предплечий с траурной (похороны комиссара) каймой пыли, а рядом белозубую улыбку (я по сию пору не осквернен стоматологом), с которой я разглядываю свои боевые раны, причудливо алеющие, как Советский Союз на папиной карте); я на умопомрачительной высоте иду под крышей приходящей в упадок обогатительной фабрики по швеллерной балке (вид сверху) над нагромождением ржавого железа и деревянными чанами, похожими на ушаты из страны великанов; я враскорячку пробираюсь по зацветшим плесенью и тленными грибами боковинам колыхающихся зигзагообразных лестниц, в которых не осталось ни единой ступеньки, все глубже и глубже во тьму заброшенной шахты (вокруг тьмы можно венцом расположить светящиеся, как стриженые солнца, затылки моих струсивших спутников, глядящих мне вслед); я, склонив к гармошке куст аржаных волос (на заднем плане видны простые растроганные женские лица), влагая всю душу, вывожу по заказу поклонниц русскую народную песню на слова и музыку Марка Фрадкина (со спины в кадр попадает еще какая-то мужского пола трестовская крыса в велюровой шляпе; ее текст опускаем: "Вот видите, он еврей, а лучше вас русскую гармошку усвоил"); я, буквально за спиной шофера, свинчиваю абсолютно ненужную мне лампочку из стоп-сигнала (нажать - она спружинит - и повернуть); железным крюком ухватив за цепь собаку сторожихи, я выдерживаю ее на весу, чтобы она не лаяла, пока дружки тырят с чердака столь же необходимые нам манометры; я (снято светочувствительной пленкой) съезжаю по ржавому тросу сквозь двадцатиметровый колодец копра, с эшафотной грубостью сколоченный из скрещенных балок. Содранные руки и мое презрение к ним дать крупным планом, а обожженную, ярко-оранжевую от ржавчины промежность, пожалуй, тоже опустим - как дегероизирующую мой облик.
Впрочем, последний подвиг уже отдавал чесночным еврейским душком: с риском для жизни я спасался от милиции - этим кошмаром нам грозили застигнувшие нас в башне толстые дядьки в руководящих плащах. Все заголосили, как евреи перед зондеркомандой: милиция, тюрьма, безбрежное одиночество волчьего билета - всем этим нас непрестанно стращали с чудовищным успехом: мы все твердо знали о своей полной беззащитности перед государством, - но я - я страшился прежде всего за репутацию в мире приличных людей ("Как?! Сын Якова Абрамовича?!"), а потому совершенно не годился в настоящие герои - хулиганы, которые боялись бесславия только среди своих, хулиганов же.
Настоящий герой (хулиган) сразу бы учуял, что если я не начал голосить как другие, а сиганул на трос, как Тарзан на лиану, то всего лишь из трусости иного рода: истинный герой только бы покачивался с пятки на носок, по-блатному изломавшись, кривя блатной ухмылкой прыщавую нечистую рожу.
Однако прежде чем сделаться героем, хоть и подпорченным еврейской опаской за социальный статус, нужно было довольно долгий испытательный срок проходить в дураках,
и это послушание я выдержал с блеском, потому что я действительно был дураком. "Не давайте, выманят!" - кричала бабушка, когда я пытался что-нибудь вынести на улицу. Но это пока еще была только щедрость: влюбляясь в каждого встречного, я до того обожал дарить (заманивал жертвы к себе домой, чтобы всучить хоть что-нибудь), что даже сейчас, давно превратившись в расчетливого прижимистого жидка, не могу до конца избавиться от недорезанных рудиментов - вечно, до навязчивости, норовлю заплатить за всю компанию где-нибудь в трамвае или в кабаке (так домашняя утка осенью начинает перелеты через двор). Но вот когда я верил, что украденные у меня игрушки вовсе не мои (абсолютно неповторимые - ломаные приборчики из маминого физкабинета), - это была уже неподдельная глупость.Подруга моих дочеловеческих игр соседская Лидка, длинноносая, как Горгона Медуза из "Легенд и мифов Древней Греции", поигрывая каким-нибудь лакомым тумблерчиком или трансформаторчиком, отрезывала: "Кр[cedilla]сная принесла",- и я верил, что дубликаты всех исчезнувших у меня вещиц на другой же день являются у таинственной кр[cedilla]сной.
В совсем еще беспамятном возрасте Лидка использовала меня в некоем предосудительном ритуале, начинавшемся с наших трусиков. Брезжит нечто сатиновое в горошек и выношенно-трикотажное. Ритуал требовал что-то там поцеловать, а потом пальчиком поводить.
Судя по всему, я свою роль исполнял добросовестно (никакого впечатления - лишь отдаленное напоминание о моем же вымытом горшке; только лет через шесть-семь я кусал локти - "Во дурак был!" - пытаясь припомнить, что же я там видел, в этом трикотажном саду сладостных тайн: нечто голенькое, беззащитное, как складочка между средним и указательным пальцами на моем еще пухлом кулачке, и я подолгу разглядывал ее, дивясь, до чего она неинтересна). Всякая вещь (и еврей в том числе) хороша на своем месте.
Лидка же, по-видимому, халтурила - я, помнится, ныл: "Ты еще не поцеловала".
– "Поцеловала, поцеловала", - только что не прибавив: "Вас много - я одна". "А-а... Ты еще пальчиком не поводила..." - ныл я еще безнадежней. "Поводила, поводила", - и я верил, что она действительно и поцеловала, и поводила, только я каким-то образом этого не заметил.
Помню очередной бескорыстный психоз: весь народ ринулся собирать почтовые марки. И я променял две бесценные иностранки (одну с Гитлером усики, вс[cedilla]!) на две большие и яркие (одна посветлей) Спасские башни с рубиновыми звездами и славянской вязью "800 лет Москвы" (в эту патриотическую дату я и явился на свет).
Хуже того, более светлые "800 лет" были те же самые, что и темные, только вываренные для светлоты - прием, известный решительно каждому младенцу, кроме такого идиота, как я. "Ох, дед Ковальчук", - уже сожалеюще вздыхала бабушка: дедушка во время своих непоседливых поездок по стране (его прославленное мастерство требовало слишком разнообразных применений) постоянно допивался с кем-то до вечной дружбы, а потом просыпался без денег и шмоток, а однажды даже и босиком - так и домой пришлепал.
Но если дедушка, таким образом, верил в личность каждого собутыльника, то я заходил гораздо дальше - я верил устному народному творчеству. Или, выражаясь низменней и проще, - в сплетни.
Единство, единство и единство!
Этой единственной цели служило и наше искусство. Вы понимаете, о чем я говорю: из всех искусств для нас важнейшим являются сплетни.
Искусство этого рода уходит корнями в самую толщу народных масс, оно любимо и понято ими и создается роевым (хоровым) образом. Сплетнями мы наставляем и контролируем друг друга, на сплетнях наши дети выучиваются отличать добро от зла, - сплетни воистину поучают развлекая. Но вот только зачем мы так отчаянно брехали? А затем, чтобы достучаться до последнего остолопа. Единство выше правды!
На Троицу утонул парень - через неделю услышишь, что его мать сошла с ума. Пьяный солдатик кого-то задавил - непременно окажется, что он до того водки в рот не брал. Лелею в памяти: мать просит сыночка принести ножницы, малютка весело топочет, спотыкается и напарывается на ножницы обоими глазками разом. Мать - еще бы!
– падает и умирает от разрыва сердца. Вообразите: вы приходите с работы, а дома картина: мертвая супруга и ползающий у ее трупа ваш любимый малыш с глазницами, истекающими кровью и слизью... Разумеется, вы тоже взяли бы двустволку и застрелили сначала его, а потом себя.