Во имя отца и сына
Шрифт:
– Удивительно!
Несмотря на то что слово это было произнесено негромко, Коля вздрогнул от неожиданности и машинально поднялся. Но человек, не обращая внимания на Колю, смотрел на солнце и щурил большие глаза. Ему по внешнему виду было лет под сорок. Одет он был в поношенные хромовые сапоги, вымытые росой, в военное галифе, китель с зеленой окантовкой и без погон. "Отставник", - решил Коля, с любопытством ожидая, что будет дальше. Незнакомец, как видно, не собирался уходить. Он сел тут же, недалеко от Коли, и спросил, глядя на реку:
– Из Москвы?
– Ага. А вы?
– Тоже. Сегодня какой день?
– Пятница. Двадцать второе июня, - сообщил Коля.
– Только тогда было воскресенье. Ты какого года рождения?
– Сорок второго.
– Значит, за год до твоего появления на свет в этот день началась война.
Человек казался Коле добрым, внушал уважение. И Коля без колебания опустился рядом с ним.
– А вы где в это время были?
– На границе, -
– Были пограничником?
– Начальником заставы.
– И остались в живых!
– вырвалось у Коли.
– Повезло, - с тихой грустью ответил человек.
– Наверно, это было страшно? Первый удар… - не отставал Коля.
– Не то слово. Было трудно… - Незнакомец, нахмурясь, посмотрел за реку. Коле показалось, что он станет рассказывать о боях на границе. Но тот неожиданно спросил: - А ты как здесь очутился?
– После выпускного вечера в школе. Решил посмотреть восход солнца… Вы тоже?
– Не совсем.
– Он устало улыбнулся.
– Вот уже два десятка лет в эту самую короткую летнюю ночь встречаю восход солнца. Так сказать, личная традиция.
Он стал расспрашивать Колю, как учился, кто родители, что думает делать дальше. На последнем вопросе Коля замялся:
– Не знаю. Может, на стройки в Сибирь подамся. Поговорю с ребятами.
– Ну а чем на заводе плохо? Будешь работать вместе с отцом и дедушкой.
Взгляды их встретились, и Коля понял, что собеседник хотел, чтобы он пошел на завод.
– Рабочий класс - великая сила. Авангард, - продолжал незнакомец.
– И ему нужна смена, молодая, хорошая. Смена.
– цемент общества. Молодых рабочих в Москве избытка нет. Будешь работать и учиться. Учиться обязательно. В заочном, в вечернем ли, но учиться. Будет трудно. Я сразу после войны поступил в заочный институт. Недоедал, недосыпал. Но институт окончил.
– А это обязательно?
– спросил Коля.
– Непременно.
– - А зачем? Работают же мастера, даже начальники цехов без диплома. И неплохо, - вспомнил Коля разговор отца с дедушкой.
– Бывает и такое. Но я уверен, лет через десять уже не будет ни начальника цеха, ни мастера без высшего образования.
Коля внимательно слушал, пытаясь угадать, чем занимается этот человек. Учитель? Мастер завода? Или просто рабочий? "Нет. Нет, не рабочий…" - заключил он, взглянув на руки.
– А вы сами где работаете?
– В райкоме партии.
– А я думал, на заводе, - смущенно улыбнулся Коля, посмотрев в лицо собеседнику.
С тех пор и запомнились ему его глаза и разговор, в сущности, очень обыкновенный. Но происходил он в такой обстановке и в такое время, что крепко запал в душу Коле. Да, собственно, разговор этот решил судьбу и Николая Лугова, и его школьного друга Александра Климова. Они пошли работать на завод "Богатырь".
И вот теперь Коля встретился с ним на заводе. Интересно, узнал его Глебов или нет. Наверное, нет. А Коля Лугов запомнил его. И у него было так радостно и светло на душе.
Посадов спешил. Куда, зачем - он и сам не мог сказать. Выйдя от Глебова, он грузно ввалился в такси и на вопрос: "Куда ехать?" - ответил неопределенно:
– Поезжайте вперед, а я подумаю… Скажу потом.
Он думал долго… Заехать к Климову, что ли? Недавно виделись. К отставному генералу - старому приятелю? Поздновато: он рано ложится. Оставалось одно -ехать домой. Он не любил свою квартиру вечером, особенно в зимнее время. Она нагоняла на него тоску, напоминала о прошлом, о том, что прежде вечера он проводил либо в театре, либо в кругу друзей-артистов - домой возвращался за полночь, принимал душ, ложился в холодную, с утра не прибранную постель и сразу засыпал. По старой привычке он и теперь не мог уснуть до двух часов, преследуемый бессонницей, которой страдают пожилые нервные люди. Он пытался бороться с ней работой, но безуспешно: после полуночи он уже ничего не мог делать, даже читать. И тогда он попадал в плен назойливых, неприятных, неотступно преследующих его дум, от которых убегал в течение дня. Они настигали его в полночь, в тишине неуютной холостяцкой квартиры.
Летом было проще: ему удавалось спрятаться от одиночества. Садился в такси и ехал. Не важно куда: в Останкино, в Главный ботанический сад, в Сокольники, в Химки или за город, на дачу к приятелю. Он с нетерпением ждал весны.
Алексей Васильевич ничем не хворал: болезни обходили его стороной, и все же в последнее время он начал ощущать недомогание. Могучий организм, которому, казалось, не будет износу, начал незаметно сдавать. Сам Посадов видел причину этого в духовной неурядице, в постоянном раздражении от неудовлетворенности, которое и расшатывало нервную систему. Уход из театра "по старости", на пенсию, пусть даже с почетом, он пережил тяжело. Ведь он-то знал, что подлинная причина ухода из театра была не в старости, а в конфликте с директором, в острых столкновениях по делам далеко не мелочным. Спор шел по большому счету, по вопросам репертуарной политики. Посадов со свойственной ему прямотой и откровенностью высказал давно наболевшее: театр утрачивает национальные традиции - ставит всякую переводную дребедень, в которой настоящим
искусством и не пахнет. Театр боится героического, патриотического, предпочитая ему дешевую "проблематичность". Режиссура увлекается сомнительными экспериментами, пытаясь возродить худшие образчики театральных поисков двадцатых годов.– Вы, уважаемый Алексей Васильевич, отстали, утратили чувство времени, - холодно ответил ему директор.
– Если вам не нравятся роли… что ж, ничем не можем помочь.
Это звучало так: можете уходить, мы вас не держим. А когда Посадов, сославшись на свой прежний режиссерский опыт в народно-героическом театре, пожелал ставить спектакли, ему отказали.
Уйдя на пенсию, Посадов занялся театральными и радиотелевизионными инсценировками русской и советской классики. Однако театры пьес его не принимали: режиссеров классика не интересовала. Работа в заводском народном театре увлекла, зажгла большие надежды. Успех первых спектаклей во Дворце культуры окрылил его, но ненадолго: вскоре он понял ограниченные возможности народного театра в условиях Москвы. Равнодушное отношение к театру со стороны бывшего секретаря парткома завода и систематические стычки с Марининым гасили в нем самые лучшие надежды. Все чаще и чаще одолевали горькие мысли об утраченных грезах. С болью думал о том, что творческая жизнь его миновала, что многое осталось неосуществленным, и не по его вине. Ему мешали. А он не хотел сдаваться. Он отлично понимал, что идет ожесточенная идеологическая борьба, видел расстановку сил, знал стратегию и тактику противника, безошибочно определял, кто по какую сторону баррикад стоит, и возмущался, когда некоторые должностные лица не умели или не желали разбираться в обстановке.
Он утешал себя: пока я живу - я борюсь. И когда из редакции драматического радиовещания ему пересылали трогательные отзывы слушателей - рабочих, пионеров, солдат, студентов, ученых - он плакал. И это не были слезы чувствительного старика. Это было волнение бойца, который знал, что он не одинок, что он нужен обществу.
Доброе слово простых людей вызывало новый прилив творческих сил, ярость в работе. Он нес на радио подготовленные им новые передачи: инсценированные рассказы, повести, пьесы.
Возвратившись домой, Алексей Васильевич принял, по обыкновению, душ, выпил стакан кипяченого молока и лег в постель. Люстра была выключена, у изголовья горел старинный канделябр, отбрасывая на стену резкие тени. Спать не хотелось. И читать тоже не хотелось. И думать не хотелось. Но последнее не удавалось: думы наседали.
И как ни старался Посадов гнать от себя беспокойные мысли, они вновь и вновь возвращались к нему, незаметно, тайком вливались в ткань текущих дум, образуя собой нечто общее, единый поток извечной мысли о жизни, смерти и бессмертии. "Пока я живу - я творю, я делаю для людей доброе дело и этим счастлив, - размышлял Посадов, погасив канделябр. В темноте думы плыли спокойней, неторопливо, казались более весомыми и глубокими.
– Но что будет потом, после меня? Что оставлю я людям? Мраморную плиту на кладбище, которая нужна разве что близким родственникам, которых у меня нет? Несколько второстепенных ролей, сыгранных в третьестепенных кинофильмах? Ведь главное было в театре, на сцене. А театр, как и газета, - он для современников. Пока ты жив - ты есть, тебя знают и помнят. Ты умер, и остается лишь кусок мрамора на кладбище или, в лучшем случае, на здании, в котором ты жил. Но это личное, и бог с ним, с личным. Важно другое: останется ли то, во что ты верил, во имя чего горел, чему отдал все свои силы и жизнь - большое искусство, реализм, идеи твоего века? Не будет ли все это уничтожено теми, кто уже сегодня издевается над святынями народа? Вот и недавно один популярный писатель в интервью с иностранным корреспондентом сказал с раздражением, что Третьяковку нужно было давно сжечь, поскольку она мешает новому искусству". Вспоминая этот факт, он думал о Маринине. Для Посадова это был обобщенный образ, как он выражался, "духовных растлителей". Конечно, Посадов понимал, что Маринин - мелкая карта в крупной игре, но сквозь Маринина, как сквозь призму, он просматривал всех игроков - тузов и королей, тактику коварства, подлости и цинизма. Вера марининых, их святая святых - деньги и власть. Маринины всегда стремятся быть наверху. Маринину нравится все то, что нравится буржуа. В том числе и в области духовной жизни. Маринин поддерживает абстракционистов, потому что там не требуется таланта. Там любой шарлатан успешно венчается лаврами гения. И взбирается наверх, в то время как подлинные таланты, выразители дум и чаяний народа вынуждены влачить жалкое существование и умирать безвестными. То же самое и в жизни. Маринин пропагандирует Воздвиженского и Капарулину потому, что их стихи - то же шарлатанство абстракционистов. Там нет мыслей, нет поэзии, изящества, начисто отсутствует прекрасное. Посадов был убежден, что и Воздвиженский и Капарулина - растения искусственного происхождения. Им создали признание и известность за рубежом и навязали нашему читателю все те же маринины, которые любят болтать о так называемой свободе мнений, о терпимости к инакомыслящим. "А дай Маринину власть, так он тебе покажет свободу, - рассуждал сам с собой Посадов.
– Он всех инакомыслящих в ярмо впряжет. Всех заставит плясать твист под вой саксофона".