Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Во имя земли

Ферейра Вержилио

Шрифт:

— Даже не думай, откуда я знаю, где альбом?

Но это ничего, со мной твоя фотография, она всегда стоит на бюро. Ты на ней с челкой, взгляд открытый и горящий. Лицо овальное, продолговатое, четкий контур делает его строгим. В твоем облике что-то мальчишеское, какой-то вызов, который заставляет меня улыбаться. Пойдем со мной, зовет меня малыш в саду спокойным взглядом сообщника. Не могу, отвечаю я ему, не произнося ни слова. Я редко листал твой альбом, у тебя было сильно развито чувство собственности. Твои салфетки, мыло, карандаш, резинки.

— Кто это хозяйничал в моем маникюрном наборе?

Однако все это говорилось не столько ради того, чтобы подчеркнуть, что вещи твои, сколько ради того, чтобы получить от них поддержку, ведь мы такие беззащитные. Альбом. Я полистал его немного с Тео, однако только теперь рассматриваю с особым вниманием. Это внимание направлено на то, чтобы увидеть все, что в нем есть, целиком: твое совершенство, которое ушло, и время, которое вынудило его уйти, и себя, который видел тебя и тоже ушел. Я так тебя любил. Но вот что любопытно, как это выразить? Любопытно то, что когда я тебя любил, в тебе не было этого самого совершенства, которое есть теперь в твоей призрачности и невозможности твоего присутствия. Только теперь ты красива, цела и невредима, и чудесна, как сияние.

На одной фотографии ты запечатлена в воздухе, свернувшейся в клубок. На другой — соскакивающей с брусьев, и я думаю о стреле, которую некий бог пускает в тебя, как в огромную птицу. И есть еще одна, которая…

— Смотри, смотри, — говорит тебе Тео, потому что тебе не хочется смотреть.

Все должно иметь свой смысл. Смысл и основание. А это то, о чем никто не думает. Мы очень часто спрашиваем, почему существуют вещи, мир и все прочее? Но никогда не спрашиваем, почему существуют подлинные основания, чтобы возникали вопросы. И почему это основание должно быть таким, а не иным, почему мы вообще задаемся вопросами. Существует и другое основание, как брусья, это — чудо равновесия, ты прыгаешь спиной и опускаешься на них же.

Но если мы вопрошаем себя, значит, вопрос должен иметь смысл. Существуют не только вещи, мир и все прочее, но и вопросы, то, что ты спрашиваешь. Так почему же ты спрашиваешь? Должна быть необходимость, основание для вопроса, как и для всего прочего. Когда мы очень хотим знать, почему существуют вещи, мы не спрашиваем, почему мы должны это спрашивать. И тогда я говорю: потому что это такой же факт, как наличие камней. Следовательно, спрашивать необходимо. А если необходимо спрашивать, то необходимо и получить ответ.

Но из всех твоих фотографий мне больше всего нравится та, на которой ты летишь с одного края ковра на другой. И нравится потому, что на ней видны и все те, кто сидит вокруг ковра, прикованные к земле, а ты — в воздухе.

И то, что я спрашиваю, очень просто: какой во всем этом смысл?

Пока есть альбом, будет чудо твоего тела одновременно весомого и воздушного. Ты еще не старая, моя дорогая, теперь ты это видишь. И еще не свободна от своей плоти.

Это — воскрешение из мертвых. Триумф вечности, который заключен в твоем теле. С вечностью, которая заключена в твоем теле, ты можешь сделать тройное сальто и парить, не поднимаясь со стула. «Сие есть тело мое», — сказал Христос.

Я слушаю нашего Тео в часовне приюта. Иногда он приходит сюда служить мессу. Я всегда иду его слушать из своего бесконечного далека. Слушаю его громкие возгласы, которые сотрясают стены, пронзают тронутые тленом тела стариков всего мира. Hoc est enim corpus meum. И улыбаюсь в своем усталом безбожии. Мелодичная музыка созвучна моей душе, она заполняет все пространство часовни, ее поет хор ангелов, я ощупываю свою культю. Это есть тело мое. Hoc est.

Так сказал Христос, но и ты тоже можешь сказать: это тело мое. Тело твоей вечности, твоего вечного совершенства.

Сколь приятно слушать нашего дорогого Тео, но ты уж всхлипываешь. Не плачь. Не умиляйся. Господь — суров, плотояден и непреклонен, как судьба. Моя дорогая Моника. Как я люблю тебя. Как задыхаюсь, глядя на воображаемое мною твое фото. Я должен рассматривать его особенно пристально, как бы заглядывая вперед, письмо будет длинным. Будет длинным, чтобы стать причиной моей усталости. Но до того я бы хотел тебе рассказать кое-что еще. И прежде всего о женитьбе Салуса, которая состоялась какое-то время тому назад, но я теперь воспроизведу все по порядку. Обряд совершал не Тео. Или Тео? — вот уже и не помню, кто его должен был совершать. Потому что с одной стороны — все в руках человеческих, и тогда его должен был совершать капеллан — это его епархия. Но ведь Тео доступен язык Господа, окончательного воскрешения, как тебе кажется, а? Забудь, что Тео твой сын, что скажешь? Но знаешь, как-то Салус, он раньше никогда со мной не разговаривал, или я не помню, так вот, как-то Салус сказал мне: доктор судья — именно так, доктор судья. — Доктор судья, я хотел бы пригласить вас в посаженные отцы. Я глупо уставился на вместилище его иронии или наивности, или на более потаенную и непостижимую часть тела, где находилась гармония мира. И сказал ему: не могу, указывая на отсутствие ноги, которое не позволяло дать согласие. И мне показалось, что ему понравилось, что я не могу, это давало ему возможность удовлетворить свое странное желание, которое он, похоже, до конца не осознал, а потому мой отрицательный ответ счел подходящим. Я не настаивал, а только засмеялся, и его лицо расплылось в улыбке. Дона Фелисидаде рассчитывала на скромную церемонию, почти тайное венчание ранним утром: только Господь и новобрачные. Но Салус хотел иначе. А невеста хотела того, что хотел жених. Она дважды вдовствовала, к тому же была бесплодной как при первом, так и при втором муже, звали ее — и опять, дорогая, не помню. То ли Виржиния, то ли Диана, однако Диана — имя языческое, более подходящее для суки. Пусть будет Виржиния. Салустиано был холост, думаю во исполнение возложенной на себя самого миссии патриарха или великого гения. Ни у нее, ни у него семьи не было, как и у той, которая, как путеводная звезда, освещала им при данных обстоятельствах дорогу фонарем. Дорогая Моника. Как же трудно рассказывать. Мы поженились с тобой поспешно, получив, подобно собакам, из рук государственного служащего свидетельство, дорогая. Не раздражайся, не говори глупости. Ведь точно получали разрешение на… как это сказать? на что будет, то будет. А вот Салус и Виржиния желали присутствия Бога. И я под грузом моего совершеннолетия, грустно улыбался, сознавая невозможность этого.

— Я крещу тебя во имя земли, звезд и совершенства.

И ты сказала: Жоан кощунствующий, но то, чего я хотел, было невозможно из-за моей взрослой тоски — но мы же должны присутствовать на бракосочетании, кортеж вот-вот пожалует. Салус выходит из своей комнаты, на нем фрак, белая манишка, ширина брюк тридцать пять сантиметров. Виржиния — из своей, она в белом и с вуалью — неужели с флердоранжем? ведь даже в предыдущих браках этот цветок не дал никаких плодов. Они спускаются по лестнице на первый этаж в часовню. И вдруг заминка, Виржиния остановилась, и я подумал: уж не следует ли Салусу отвести ее туда, куда он привык ее водить? и спустить ей штаны, и посадить на стульчак? но нет, то была просто заминка, возможно у нее нога запуталась в складках платья. Я взглянул в ее сухое, чуть взволнованное лицо, на его трогательную изможденность, заметную из-под белых складок вуали. Пара спускалась медленно, с великой предосторожностью, к свершавшемуся чуду, осознавая всю рискованность происходящего таинства. И едва они оказались на последней ступеньке лестницы, я стукнул своими костылями, чтобы привлечь внимание

хора к прибывшим новобрачным. И, облокотившись о балюстраду, стал наблюдать за тем, что творилось внизу. Часовня была полным полна стариками, которые, должно быть, прибыли со всего света слушать проповедь пророка. С головами, склоненными набок, как у птиц, они стояли довольные и улыбались друг другу. И в этот момент кто-то заиграл на органе свадебный марш, и брачующиеся вошли. Торжественные, светлые. Она несколько растерянная. Походка невесты не была такой скользящей, как у жениха, Виржиния чуть подпрыгивала, но была вся в белом, как вдохновение. Летевшая в бесконечность волна органной музыки подхватывала и несла их. Сбившись в кучу, старики стояли и улыбались неизвестно чему, ожидая, как собаки, сомнительного чуда. Наконец брачующиеся подошли к алтарю, где их поджидал капеллан. И тут началась церемония венчания и вопросы капеллана к жениху и невесте, капеллан хотел знать, желает ли Салустиано де Салвасан взять в жены Виржинию Кандиду да Пурификасан для жизни и смерти в радости и горе.

И Салус тут же ответил «да, да», твердо, уверенно, потом вопрос был задан Виржинии, она заколебалась, старики с улыбкой на губах застыли в ожидании ответа, и тут Салус сказал ей, хотя голоса его слышно не было, но жест был категоричен, жест главы семьи, говори, говори «да» и, наконец, она должно быть это сказала, потому что священник их быстро благословил, естественно, боясь, что она передумает. И снова зазвучал, прославляющий мир и гармонию орган, звуки которого затопили присутствующих и освятили свершившееся. Но когда началась месса и новобрачные преклонили колена, а священник стал подниматься к алтарю…

— Виржиния! Виржиния!

И Салус побежал за ней, Виржиния уходила. Куда ты? — спросил я себя, но тут же понял куда. Потому что, дорогая, мы, как правило, спрашиваем, когда ждем неприятного ответа, чтобы вопросом отдалить его. Салус схватил жену, взял на руки и тут же вернулся на место, не отведя ее туда, куда она, как видно, хотела, и заставил преклонить колена. Месса была короткой, теперь, дорогая, мессу служат быстро, она искусственная, как фанера. Или нейлон, или… Жизнь коротка и месса ей должна соответствовать. Но был момент, и я услышал. Был серьезный момент, момент истины, возможно, всей жизни, потому что я услышал: «Hoc est enim corpus meum», я услышал, и несколько раз передо мной прокрутилась вся жизнь и из всех углов неслись эти слова. Священник дал облатку новобрачным, Виржиния воспротивилась, не желая принять ее, тогда Салус придержал ее голову, открыл рот, как мне показалось, и священник тут же положил туда облатку. Тело мое. Кругом стояли старики, много стариков, они заполняли часовню и хоры, толпились у дверей, потому что войти внутрь было невозможно. Hoc est enim, это действительно так, Тео, помнишь ли ты? Он хотел предоставить его вечности. И оно вечно, да, но, как сущность твоего смертного существа. Дорогой Тео. Это наш сын. Моника, я надеюсь еще поговорить с тобой о нем, спокойно. Старики улыбались, уповая на бесконечность жизни. Я был наедине с собой и в положении одноногого, но я не жалуюсь. Жизнь моя в моих руках — я ощущаю ее даже в отсутствующей ноге. Так что действительно: это есть тело мое, и пока я произносил эти слова, месса кончилась. И тут Виржиния сбежала снова, как видно, того требовала срочная необходимость, и Салус, дав ей руку, последовал за ней, и они рука об руку пошли уверенным шагом под звуки благословлявшего их сверху органа, а миллионы восторженных стариков смотрели им вслед и улыбались. Потом был маленький банкет, и старики, как дети или безумцы, набросились на еду с большим удовольствием. Но я не мог подойти к праздничному пирогу, и Салус принес мне кусок, назвав меня, как уже однажды — доктор судья. Потом дона Фелисидаде, положив конец торжеству, отправила новобрачных в комнату и заперла на два поворота ключа. А я сказал себе: пойду посмотрю на голубей. Вошел в свою комнату, но в окно даже не взглянул. Вытянулся на кровати, держа в руке костыли. И посмотрел на Христа, теперь уже навязчиво твердившего мне hoc est enim, посмотрел на богиню Флору с ее букетом цветов и ее летящей вуалью, на скелет лошади с сидящим на ней скелетом смерти. И неведомое мне слово было обращено ко всем ним и было истиной, — почему я не знаю. Очень возможно, дорогая, все это заметно и на твоем лице. На твоем хмуром лице, в какой-нибудь одной его черте и этого вполне достаточно. В твоей мальчишеской челке, спадающей на лоб. Слово радости и смерти. Возможно самое важное слово, которое после всех слов и которое еще не произнес ни один бог. Вечереет, но воздух еще светится. Это мягкий свет — какой у нас месяц? Должно быть, тринадцатый, который после всех времен года. Или тысячный. Какой? В каком году? Который час? А нужно ли знать? Я с тобой, и никакого другого времени мне не надо. Да будет наше тело вечным без каких-либо слов, произнесенных Тео, я вспоминаю тебя. Все время. И в воспоминаниях моих ты вне возраста, когда это воспоминания имели возраст? К окну я не подхожу, но вдоль окна прошел голубь. У него была цель, у меня же ее нет. И я о ней ему не скажу. Это — птица. Она прошла. И в душе моей осталась ужасная тоска по прошедшему.

XXIV

Итак. Сколько же еще всего мне надо тебе сказать. Но чувствую, что приближаюсь к концу. Чувствую, что пора уходить, как это бывало, с несколько затянувшейся вечеринки. Безграничность удручает, все имеет точку равновесия, и нарушать ее нельзя никак. Надо узнать у Тео, не потому ли Господь создал землю в виде шара? Это наиболее совершенная форма равновесия, имеющая определенный предел в каждой точке своей округлости. Но что касается разговора о Тео… Конечно, я еще кое-что хочу о нем сказать тебе. И об Андре. И о тебе, без спешки. Но, главное, хочу уладить один вопрос с тобой и не думать о нем, и остаться, наконец, наедине с тобой в полнейшем одиночестве без кого-либо третьего. Для начала об Андре. У меня смутное подозрение, что я уже говорил тебе, что Андре ко мне не приходил. И предполагаю, что не придет. Он всегда был такой беспокойный, мы ведь чувствовали, что он никак не может найти себя. Это так. Мне вспоминается моя сестра Селия, он, должно быть, пошел в нее. Да, мы, рассеянные и подчас не имеющие времени дать самим себе отчет в чем-либо, чувствовали, что каждый человек к подобному склонен, ему больше по душе уединиться и молчать. У нас с тобой было впечатление, что Андре никогда не находил то, что искал, даже если и находил, — он всегда был таким странным юношей. Какие разные братья — он и Тео. Последний раз он написал мне из Индии. Он всегда пишет на домашний адрес, а Марсия или приносит, или посылает в приют по почте. А кстати, сколько раз он писал мне? Три или четыре. Из Индии. Но думаю, что в Индии он был по рабочим делам и возвращался в Австралию. В последнем письме никаких поэм не было — ты помнишь ту, которая кончалась ужасающей строчкой новаторского характера? Если мне не изменяет память, в ней было нечто подобное: «бзззз»?

Поделиться с друзьями: