Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Ты думаешь, будто то, что было со мной, ничего не значит… — всхлипывала она. — Но ты ничего не знаешь, да будет тебе известно. Ты ещё увидишь, ты ещё попросишь…

Он взял и ушёл. Размашистыми, решительными шагами. Вверх, к церковному дому. Ни разу не захотел оглянуться и посмотреть на неё, хотя она всё ещё всхлипывала, и рыдала, и обвиняла, и звала его… будто она, старообразная и обессиленная, тонула в порывах ветра, уносившего её, и где-то далеко-далеко исчезала в просторной, бездонной тишине ночи.

Он пытался забыть её, Грефлинку… Она непрестанно маячила перед его глазами, блуждала и оступалась в сугроб, и её покидали силы. Трубы органа затихли. И хористы, вероятно, разошлись… Напрасно он утешал себя тем, что, возвращаясь с холма, они нашли Грефлинку и помогли ей добраться

до подворья.

Михника и Эмимы не было дома.

Он жалел Грефлинку… Она с трудом держалась на ногах, уставшее промёрзшее тело под невидимым бременем клонилось к земле: когда он закрыл глаза, почудилось, что она подошла поближе. Словно боялась. И с тихим, больным стариком внутри себя, боязливо целовала…

Когда хористы проходили мимо, она спряталась за деревом. Не хотела возвращаться вместе с ними.

Он пил и пытался думать о другом… Однако ветер, перелетавший через холм, круживший вокруг дома и стучавший по стене веткой груши, снова и снова пробуждал чёрные мысли, взлетавшие во тьму, словно сбившиеся в стаю вороны, рассевшиеся на ветвях дубов… а она всё блуждала, всё спотыкалась, с бледным как воск старообразным лицом, с восковой бледностью в душе и вожделением, бессильно повторявшим его имя.

— Обними меня… Рафи, — возвращались к нему её слова, — поцелуй меня… просила она с восковой бледностью в глазах. Она смотрела прямо в кухню, прямо на его кровать… всё более замерзающая от ветра и всё более превращающаяся в частицу ночи.

Он упрекал себя за то, что не проводил её в деревню. Только тогда можно было сказать ей, что он больше не будет встречаться с нею — так, как она того хочет — и что ей надо вернуться к мужу. После этого он бы мог быть спокоен. Не смог бы упрекнуть себя ни в чём. Он ничего бы ей не был должен. А так — мучило его — обессиленная и больная женщина легко могла заблудиться там, среди верб. Если это уже не произошло… Он ворочался с боку на бок, метался на постели, вставал, наливал жганья и подходил к окну, сквозь которое, как ни старайся, ничего нельзя было увидеть, подбрасывал дрова в плиту и проклинал бабье сумасшествие, которое охватывает их даже под старость, и они становятся настолько одержимыми, что не знают, что с собой поделать. Попутно утешал себя тем, что ничего ей не обещал, ни о чём не просил, что она сама хотела того, что случилось той ночью, и, следовательно, ему не в чем себя винить. И никто другой не имеет на это право. Ведь она сама пришла. Её никто никуда не приглашал. Тем не менее, он мог проводить её до деревни, а по пути попытаться вразумить. Но ведь она и потом могла совершить какую-нибудь глупость, потому что в дом, к Грефлину, он бы точно с ней не пошёл. Конечно, она и сама могла бы взять себя в руки после того, как он ясно дал бы понять, что не собирается удовлетворять её желания, могла бы уяснить себе, что то, что было между ними, объясняется опьянением и некоторой долей благодарности, каким-то безумием, которое не может и не должно продолжаться.

Однако предчувствие, которое не проходило и сдавливало грудь, не удавалось прогнать. Напрасно он повторял свои доводы то так, то эдак, напрасно наливал и пил, и таращился в окно, напрасно пытался думать о Куколке, о проповеди, о событиях в Врбье, о хоре и странно протяжном пении в сопровождении органа… Он снова и снова должен был прислушиваться к вою ветра и ждать, и поглядывать на даму на стене, которую было очень плохо видно в багровых отблесках, вырывавшихся сквозь трещины в плите… тем не менее, чёрные мысли снова и снова отправлялись именно туда, поближе к ней, спотыкающейся, едва удерживающейся на ногах, хватающейся то за одно дерево, то за другое и всё глубже и глубже теряющейся где-то на равнине.

Так, в сумасшедшем танце, они отправляются в ночь, когда их охватывает желание, так они превращаются во что-то другое, то, что таится в вербах и тишине, так сбрасывают с себя бремя и становятся добычей смерти… словно шелуха на каком-то берегу, и мучительные желания, и мучительные прощания, и все эти ненужные дороги и корабли, несущие страх и утешение. А пустоты нет. О-о-о-о…

Он встал и направился на колокольню. Вспомнил, что он ей обещал. Может быть, она услышит колокольный звон и найдёт дорогу домой. А может… спутницу — динь-динь в сторону северного ветра до белой перины и белых красот под молодым месяцем в зените.

Звонил он долго.

А ветер

завывал над холмом и чёрными мыслями, которые кружили над немыми волнами и жганьем, собирались в кучку, и расползались, и вихрем вращались в водовороте, и вертелись, и парили между мягкими звуками колокола — и одновременно с ними что-то подвывало… может быть, пёс, а может быть, обрывки мыслей, которые таким способом дают о себе знать. В Урбанову ночь было так же: вначале что-то завывало приглушенно, издали. Это было слышно в кухне, а потом — в кошмарных снах, тех белых одиночествах и белых кружениях за ободками глаз, которые могут означать пляшущие белые подобия вдоль узкой тропинки, ведущей в никуда. Так ему казалось… А рядом крутилась костлявая.

И на этот раз в конце благовеста он зазвонил в погребальный колокол. С двенадцатью медленными и соразмерно звучащими ударами… поскольку это относилось к ритуалу, к тому же часов на колокольне установить не смогли.

После этого ему стало легче. Конечно, он не мог знать, куда повернула Грефлинка, пока он звонил, но во всяком случае это могло помочь ей ориентироваться — этого хватило, чтобы, немного успокоившись, он улёгся на кровать… Теперь Грефлинка перестала маячить у него перед глазами. Она могла отправиться домой или в ночь. Дело выбора. Отговаривать некому…

Он ещё не успел полностью заснуть, как его разбудила Эмима. Она легла рядом и молча набросилась на него, как будто в эти дни между ними не случилось ничего дурного.

— Я больше не хочу этого с тобой, — оттолкнул он её и перевернулся на живот.

Но она, голая и похотливая, снова принялась за своё… разжигала его, тёрлась о спину, горячо дышала ему в затылок. Он отнял свою руку, когда она прижала её к влажному, разгоряченному влагалищу. Потом сообразил, что она могла бы помочь ему, например, найти Куколку, что он мог бы, хотя Эмима его больше не привлекала, хотя ему не хотелось этого, также как не хотелось с Грефлинкой, более того — в нём всё противилось этому… но ведь всё это можно было обернуть в свою пользу. Она очень напоминала Грефлинку… даже взгляд был такой же — холодный и алчный… так что ему снова захотелось отвернуться, когда он всё-таки посмотрел на неё и даже погладил по руке, которой она схватила его за бедро. Она ничего не сказала. Не улыбнулась. Она просто требовала.

— Подожди… ты же видишь, я спал, — притворялся он, — надо хлебнуть пару глотков… — На этот раз он оттолкнул её осторожнее, с притворным обещанием и отправился за бутылкой, стоявшей на столе. Он и угли в плите помешал, и дров подкинул, а потом и ей предложил выпить из бутылки. Выпила. Как Грефлинка той ночью…

— Эмима, — осторожно начал он, — я хотел бы узнать, ведь я ничего не понимаю…

Ей, однако, было не до разговоров. Она только недовольно вздохнула и сделала гримасу, совершенно бесстыдную и высокомерную, словно хотела довести до его сведения, что данный момент не подходит для того, чтобы начинать с ним беседу, и что вообще любые разговоры с ним являются бессмысленными и ненужными.

— Вот говорили о каком-то озере, — наперекор всему продолжал Рафаэль, — и ты тоже сказала… — Она нетерпеливо поправила волосы с новым упрекающим вздохом и села на край постели, словно решила подождать, когда он наконец перестанет докучать ей с расспросами. Он тоже сел. Прямо за стол. И обиженно и сердито уставился на стоящую перед ним бутылку. Пусть подождёт. В конце концов может и уйти. Ему бы даже легче стало. К тому же его злило, что он вообще затеял этот разговор. Нужно было сразу, когда она осмелилась его разбудить, спокойно и свысока выставить её за дверь. Как соплюшку, которая ему надоела. Вот и все дела. Только он в очередной в своей жизни раз пропустил этот подходящий момент… для того, чтобы проявить свою решительность — в очередной раз он сообразил это слишком поздно, и эта медлительность, эта запоздалая решительность делала его зависимым и неспособным к какому-либо отпору и стойкости в отношениях с людьми. В этих случаях он никогда не умел и не мог справиться с собой. Правда, потом, в мыслях, когда было уже поздно или в одиночестве, если это не касалось реальных проблем, он всё преодолевал, но это было убожеством побеждённого, проигравшего, слабостью, против которой не было никакого лекарства, кроме жганья и пьяных мечтаний, размышлений и даже мудрствований, лекарством, действовавшим только в момент опьянения, после которого всё снова рушилось и пропадало.

Поделиться с друзьями: