Вольные города
Шрифт:
А великий князь, сидя в возке, думал: «Уходит из жизни человек, который боле для Руси пользы сделал, чем все князья и бояре, что остались сейчас в гридне. Только себе князь может признаться, что Мамырев подал ему мысль расправиться с Ахматом без кровопролития, он один, мудрая голова, знал все, что творится на рубежах Русской земли. Дьяк Федор Курицын — мудрейший и грамотнейший муж Москвы, но тот — книжник, годен для составления грамот, для поездок в иные страны. Василий же из Москвы никуда не выезжал, но, словно ведун и волшебник, знал все и о всех. И всякую беседу он начинал так: «А ведомо ли тебе, государь...» Крымское посольство подготовил он, он же указал
В Сергиевом монастыре, что у Троицы, князя встретил игумен, провел в сухую, светлую, побеленную известью, келью. Дьяк лежал на широкой лавке, под голову высоко подложены сенные подушки. Нос у дьяка обострился, лицо покрылось восковой бледностью, бородка, вечно всклокоченная, сейчас приглажена.
— Впервые вижу тебя, дьяче, на ложе,— сказал князь, присаживаясь на поданную скамью.— Думал я, износу' тебе не будет. Давно ли бодр был.
— Прости, что потревожил, государь, последнее слово тебе сказать надобно.
— С преклоненною главою выслушаю, дьяче. Много ты для русских людей добра сделал.
— А ты?—Взгляд у Мамырева стал колючим, злым,—Говорят, с иноземцами пируешь, Москву третьим Римом назвал. Скоро совсем своих людей в кремле выведешь —с кем княжить-то будешь?
— Люди, коих я к себе позвал, Москве зело надобны. Ты сам мне об этом не раз говорил.
— Иноземцы золота ради к тебе едут, а ты им душу отдаешь. А людей русских, кои государство твое возвеличили, от себя отринул, злом за добро им платишь.
— Как это — злом?
— А так. Боярин Беклемишев для тебя, казалось, невозможное совершил — союз Крыма тебе привез, впервые за все время Москвы стояния, а ты его в темницу бросил.
— Никита выпущен, дьяче, он снова мне служит.
— Чем же снова ты ему отплатил за это? Спесью княжеской. Княжну Катерину, которая любила его более жизни, в монастыре заморил, городок Алексин, как отнял в ту пору, так и не отдал. И теперь Никита получает от тебя в год меньше, чем какой-нибудь муроль за неделю. Он по-прежнему вдов и беден, и помыкаешь ты им...
— Но он мне служит же...
— Да не тебе он служит, он родной земле служит. Потому и не ропщет
— Ранее ты со мной так смело не говорил. Боялся?
»
— Не за себя. За дело боялся. Ты бы под гневную руку голову мне снес, а кто советами тебе помог бы? Я вот ухожу, дьяк Курицын тоже стар — кто иноземные дела вести будет? По моему совету послан был в Бахчисарай юноша, малец совсем, но сколь важны были дела его. Другому, умудренному жизнью боярину столько не свершить. Я бы свои заботы, не оглядываясь, отдал в его молодые руки, а где он? Ты даже спасибо ему не сказал. Не родовит, не сановит. Благо, что не выпорол по ошибке, как было с Беклемишевым.
— Руки не доходят, дьяче...
— Потому и не доходят — не тех людей около себя ставишь. Погоди, если не тебе, то сыну твоему плакать придется с родови- тыми-то да латиняками. Русскому граду — русским надлежит быть, а не Римом Третьим...
— Да что тебе, дьяче, Рим этот дался! Попы сказали, а ты...
— Не
попы! Не ты ли орла двуглавого на московский насест посадил! Я еще не знаю, как бы дело на Угре обернулось, если бы ватага хану хвост в Сарае не прижала. А ты только и додумался меня к ним послать да посмотреть, чтобы они тебе лиха не сделали. Где тот атаман, что в самом сердце земли Ахматовой не убоялся тебе на подмогу стать? Не знаешь! А я бы ему удел княжеский дал, и он бы с такой ратью самым верным твоим воеводой был.— Холопа князем?
— А ведомо ли тебе, государь, что атаман сейчас не холоп? Он у князя Соколецкого дружину водил и сыном побочным ему приходится.
— Да ты-то откуда это знаешь?
— А ты у Никиту Чурилова спроси. Да что там Никита! Ты и его забыл. Тебе любой щеголь из Венеции дороже Чурилова.
— Не думал я, дьяче, что ты так не любишь меня.
— Не сладко правдивые речи слушать? А ты и меня в поруб брось. Ну, повели! Повели! — Дьяк последние слова прокричал с хрипом, потом надрывно закашлялся, на губах появилась пена.
Князь подскочил к нему, взял за руку и горячо проговорил:
— Прости меня, Василий сын Мамырев, прости. Людей, тобою названных, я возвеличу, землю и людей русских в обиду не дам.
— У одра моего смертного поклянись,— тихо прошептал дьяк.
— Клянусь!
— Да простится тебе. Аминь. — Мамырев вздрогнул, вытянулся. Затих. Князь положил руку его на грудь, она плетью упала на лавку.
Иван позвал игумена и сказал властно:
— Похорони его, святой Отец, по большому уставу. Плиту надгробную положи из мрамора и высеки надпись.
— Какую, государь?
— А вот какую: «Месяца июня в пятый день, с субботы на неделю преставился Великого князя дьяк Василий Мамырев и положен у Троицы в монастыре за церковью против Никонова гроба, а жил лет 60 без двух месяцев, а в диачестве был 20 лет без осми месяцев, а именины его в апреле 12 Василия Парийского».
— Все сделаю, государь.
И лег дьяк Васька Мамырев рядом с богатой могилой патриарха Никона по правую руку. Слева, так видно быть судьбе, темнела зеленая гранитная плита, на которой коротко выбито: «Княжна Мангупская. Упокой, господи, ее душу».
Андрейка стал совсем рослым парнем, и уж девицы заглядываются на него. И статен, и красив, и весел: песни поет, на гуслях играет — заслушаешься. И по званию известен — подручный у самого мастера литейного дела Альберти.
Сегодня у Андрейки вольный день — воскресенье. Захотелось ему на простор, на летнем солнышке погреться. Взял с собой он гусли, зашел за Васяткой, и пошли они за город, на холмы. Из Китай-города по деревянному мостику перешли Яузу и по Котельнической набережной улице вышли за укрепную стену.
С недавно возведенной каменной стены кремля они оглядели город. На мутных волнах реки покачивались ладьи, парусники и широкие, плоскодонные баржи. За Яузой поднимались столбами дымы, там жил ремесленный люд: котельщики, бронники, таган- щики, гончары. У каждого свой дым: либо горно, либо печь, либо варница. Внизу до самой Яузы простиралось Зарядье, торговые лабазы, навесы, открытые прилавки и лавчонки. Там кишел людской муравейник, слышался гомон, ветерок доносил вонь от испорченной рыбы, кислой капусты и дубленой кожи. Влево, на холмах, поблескивали крыши боярских теремов. И всюду, куда ни погляди, маковки церквей деревянных, каменных, кирпичных. Они сияли позолотой, сверкали лазоревыми красками. И благовест, извечная музыка Москвы, плыл над городом, растекался звонкими ручейками, гудел медью больших колоколов.