Вопреки искусству
Шрифт:
По утрам она будила меня рано, уже приготовив мне завтрак и бутерброды в школу. Завтракал я в постели. Я старался подольше полежать в кровати, порой я вставал лишь для того, чтобы опять улечься. Сбегав на кухню, я приносил поднос с завтраком, ставил его на одеяло и, откинувшись на подушки, ел бутерброды и очищенный фрукт и читал книжку. Я оставался один в квартире. До меня доносился шум из квартир сверху, снизу и сбоку, как будто стены, потолок и пол в спальне были сделаны из толстой пленки, пропускавшей в комнату соседские звуки и движения, и они приживались рядом со мной. Прямо за спинкой кровати, ближе к правому уху, стояла девочка — я почти слышал ее шепот. А слева, под письменным столом, лежала собака. Когда она ела, то была похожа на меня. И так же, как и мне, ей нравилось бегать по комнатам — возможно, от страха, а может, просто от одиночества. В школу мне еще через час, нужно только умыться и одеться. Мама приготовила мне одежду, она сама сшила мне что-то вроде костюма — коричневые брюки со стрелками и коричневый же пиджак со светло-коричневыми пуговицами. Опасный наряд для нашей улицы, опасный, пока идешь мимо блочных многоквартирок, зато в классе самое оно. Мама перевела меня из класса, где учились дети со Стрелковой улицы, в класс, куда ходили те, кто жил в домах Епископской гавани. Рисковый поступок, но я отлично справился —
Я влюбился в первый раз, в мальчика с третьего этажа, младшего из пяти братьев. Мы называли их братьями Соре. Сначала я думал, что они цыгане: смуглые и темноволосые, они вечно ходили грязными, в ношеной одежде с чужого плеча. Когда я входил с кем-то из них в лифт или просто проходил мимо, то чувствовал запах мочи и грязи, от них воняло. От всех, кроме него, самого младшего, Хельге, от него не воняло, но пахло приятно — однажды он набросился на меня, и я ощутил этот запах, приятный запах земли, кожи и волос. Черты его лица были женственными, а большие карие глаза и тонкие изогнутые брови делали его взгляд живым и открытым, сейчас я назвал бы подобный взгляд меланхолическим, но тогда он лишь вызывал во мне какое-то беспокойство. Черные вьющиеся волосы постоянно падали ему на лицо, и он то и дело пытался сдуть их. Темной гривой волосы падали ему на плечи и спину, обтянутую вечной джинсовой курткой. Он носил узкие брюки и старые ботинки с развязанными шнурками, волочащимися по земле. Ходил он быстро, широким шагом, будто куда-то торопясь, но заняться ему было нечем, и он в одиночестве бесцельно слонялся по улице, нарываясь на неприятности. Если ничего не происходило, то он сам что-нибудь придумывал — взламывал подвальный замок, поджигал почтовые ящики или мочился в лифте, по-моему, всё это были его проделки, я знаю. Стараясь не приближаться, я постоянно следовал за ним. В нем было что-то опасное, животное, он дрался словно зверь. Когда на него нападали, он кусался или вцеплялся нападавшему в волосы как девчонка, он царапался и махал кулаками, пинался и плевался, но победить его было невозможно, он никогда не сдавался. Порой он кидался на человека без предупреждения, словно что-то внутри у него взрывалось или лопалось, он яростно бил в пах и в живот, старался ударить ногой по голове и не отставал, пока противник не валился мешком на землю. И тогда казалось, что Хельге сейчас набросится на жертву и зубами перегрызет ему сонную артерию. Не знаю, что толкало его на это — дикая ярость или инстинкты, а возможно, какая-то скрытая травма, возможно, его искалечили братья. На улице его побаивались и старались держаться подальше, обычно он гулял один или стоял на площадке перед магазином. Магазин не работал, но справа на площадке была телефонная будка, справа от ступенек, ведущих к магазину. Хельге стоял и курил. Он докуривал «бычок», который подобрал на улице. Я увидел, как он зашел в телефонную будку, а потом вышел и снова зашел. Поднял и опустил трубку. Я как раз выходил из автобуса, возвращался из школы танцев. Меня записали туда против моей воли. Я ходил туда дважды в неделю. По вторникам и четвергам. Меня заставляли обуваться в черные лакированные ботинки и натягивать матросский костюмчик, который я прятал под толстым пальто. На голове у меня была черная меховая шапка с ушами; их можно было завязать поверх шапки, а можно было затянуть под подбородком, если стояли холода. Был ноябрь, было холодно. На следующий день мне исполнялось тринадцать. Мы были ровесниками и учились в параллельных классах. Он стоял и мусолил во рту окурок. «Монеты есть? — спросил он. — Мне надо две кроны». Я пошарил в карманах. Пусто. Только одна купюра, которую нельзя вытаскивать, но бумага зашуршала. «У тебя что, бумажка есть?» Я покачал головой. «Нет. Нету у меня никаких денег», — соврал я. Он молча стоял и смотрел на меня. На лгуна. «У тебя все равно нет сдачи», — сказал я. Он рассмеялся, поперхнулся дымом и закашлялся. «У тебя что, сотня?» Я покачал головой. «Значит, десятка, — решил он, — одолжишь мне ее до завтра?» — «Не могу, — ответил я, — не моя». — «А чья?» — не отставал он. Я промолчал. Ответить я не мог. Я не мог сказать: «Мамина». Я не мог сказать: «Я обещал вернуть эти деньги маме». «Если ты не знаешь, чьи деньги, значит, они мои, — быстро решил он, — давай сюда», — потребовал он. Я приготовился: я знал, что он нападет. Глянул по сторонам, но вокруг никого не было. Свет в окнах, свет на одиннадцатом этаже, я решил сбежать. Едва я приготовился дернуть с места, как он накинулся на меня. Обхватил меня и попытался свалить с ног. Я удивился, до чего нежно он сжал меня. Видимо, ему казалось, что сладить со мной будет легко. Вцепившись в меня, он потянул вниз, но я оттолкнул его. Тогда он изо всех сил боднул меня головой в грудь, я упал на спину, но повалил и его, подмяв под себя, уселся на него верхом, схватил его за руки и попытался удержать их. В ту же секунду он зубами вцепился мне в пах. Он укусил меня, и сквозь брюки я почувствовал хватку его зубов, меня пронзила жуткая боль, я завопил и что было сил ударил коленом по впившимся в меня зубам. Его голова ударилась об асфальт. Это вышло у меня почти случайно, но он, наверное, потерял сознание, а я продолжал колотить его по лицу. Хельге лежал с закрытыми глазами и не сопротивлялся. Я все молотил его головой об асфальт и никак не мог остановиться. Потом вдруг я заметил кровь на его виске и волосах, кровавые пятна на асфальте. Я ослабил хватку и поднялся. А он по-прежнему лежал, и тогда я по-настоящему испугался, побежал к подъезду, запрыгнул в лифт, а затем вбежал в квартиру и позвал отца, мне нужна была помощь, и помочь мог лишь отец.
Отец забрал меня из школы и отправил пожить к своей матери, на улицу Микаэля Крона. Я побуду у нее ноябрь и декабрь, если понадобится, то до рождественских каникул, а с семейством Сорс отец разберется сам. Так он сказал. Я не понял, что это значит, и как ему это удастся — тоже не понял. Даже сейчас, когда я вспоминаю о семействе Сорсов, об Эдгаре Сорсе, меня охватывает ужас. Иногда в городе я встречаю кого-нибудь из братьев Сорс — Сигурда или Уве, и во мне вновь возрождается прежний страх, тот самый ужас, будто время повернуло вспять или исчезло, а мне, тринадцатилетнему, нужно переехать к бабушке на улицу Микаэля Крона. Пока мой отец разбирался с семейством Сорс, я жил у его матери. Мы с отцом словно поменялись
ролями, и я очутился в его детстве. Я поселился в доме его детства. Его мать на несколько месяцев стала моей мамой, а я, сам того не желая, занял место ее сына. Она относилась ко мне как к сыну. На несколько месяцев я стал другим, я понял, как жилось тому, другому мальчику, моему отцу.Я спал в кровати отца. По утрам меня будила папина мама; она подходила к кровати, а в руках у нее была чашка горячего кофе с молоком. «Он обычно пил молоко с капелькой кофе», — говорила она. Или она говорила: «Быстрее одевайся и иди на кухню. Воду я нагрела — она в большом котле на плите. И бегом в школу, уже почти восемь». — «Мне не надо в школу», — возражал я. «Ох, и правда, я забыла. У тебя вроде как каникулы», — соглашалась бабушка.
По вечерам я укладывался в кровать в столовой, за занавеской, которую бабушка повесила возле кровати. Печка была только в столовой, днем бабушка топила ее коксом, а ночью в печке что-то потрескивало. Горячей воды в квартире не было, туалет располагался в маленьком коридорчике, а ванная — в подвале. Я слышал, как бабушка поднимается по лестнице с черного входа, заходит на кухню и переодевается. В коридорчике у двери в кухню стоял шкаф с ее платьями, нижним бельем, ночными рубашками и чулками. Она осторожно открывала дверь в столовую, отодвигала занавеску и целовала меня на ночь.
По утрам мы вместе завтракали на кухне, и она рассказывала о своем отце, работавшем на железной дороге, о том, как умерла мать и как в их доме на улице Индалсвейен поселилась Тея. Бабушка рассказывала о своей сестре Маргит и о том, как познакомилась в лесном домике в Лэвстаккене с дедушкой и как он спас ее. «И мы стали жить вместе и поженились, и у нас родился сын, твой отец», — говорила она. Бабушка постоянно говорила, пересказывая одно и то же, но каждый раз добавляя что-нибудь новое, вплетая нити новых деталей в старый рассказ, словно обновляя узор семейного ковра. Невидимый, он висел там, на стене кухни, большой сотканный вышитый ковер; не нем были люди, которых она вспоминала, природа, какой она отпечаталась в бабушкиной памяти, комнаты и мебель в них, порожденные и составленные вместе ее фантазией, домашние и рабочие эпизоды, улицы и дома, длинная узкая улочка с кирпичными домами и играющими детьми, а фоном для всех этих эпизодов, для всех бабушкиных рассказов был порт. Грузовые корабельные краны и цеха верфей, суда и фабрики, рабочие и моряки, маленькие фигурки, вышитые рядом с домами и у моря, я видел этот мотив из окна квартиры, где мы сидели, прямо из столовой. Бабушка и меня словно вплетала в вышивку. Мое прошлое и жизнь — она старательно вплетала их в ткань рассказа, а затем добралась и до настоящего, бабушка будто вырезала его из действительности и вплела в картину, среди других мотивов, подобных тем, что я каждый день наблюдал из окна столовой.
По воскресеньям вся семья собиралась на улице Микаэля Крона или на Рыночной улице. Элли Элис и Альфред, Эрлинг и Агота, Эйвинд и Эльсе Марие и ее сестра Унн. Мы рассаживались вокруг скромного стола в квартире на улице Микаэля Крона или садились за роскошно накрытый стол в столовой на Рыночной улице. Я только что узнал, что мама беременна и что скоро мы переедем. Мои родители уже присмотрели дом на Островной улице и даже внесли залог, а дедушка со стороны мамы обещал одолжить денег. За ужином все только об этом и говорили. До Стрелковой улицы от нашего нового дома можно было дойти за десять минут, совсем близко, но мне казалось, что это очень далеко, между семейством Соре со Стрелковой улицы и благополучными семьями с Островной, между моими уличными друзьями и врагами из частных домов — расстояние огромного размера. Сюда мне и предстоит переехать, в довольно простой дом, но все равно — в стан врага. Мама сказала, что я по-прежнему буду ходить в ту же самую школу и тот же класс, она думала, что обрадует меня, но я расстроился. Она сказала, что почти ничего не изменится, но я понимал, что изменится все. Лучше бы мы переехали на другой конец города или вообще в другой город, лучше бы мы переехали за границу. А сейчас мои друзья и мальчишки с улицы осознают, кто я такой, кем я был все это время, что я выскочка.
~~~
Сегодня пришли холода. Холодный ветер, насквозь пронизывающий дом. Мы проснулись рано от внезапного холода и ветра, оттого, что по подоконнику стучали капли дождя и град. Она спит с открытым окном, и в ногах на ее одеяле лежит тонкий белый слой градин.
В доме холоднее, чем на улице, это новый застарелый холод, будто в доме перезимовала осень, пересидела здесь весну и лето, а теперь очнулась и принялась хозяйничать в доме, хотя на улице лишь заканчивается лето.
Рябиновые ветки в большой вазе на столе — они сбросили листья и ягоды, и те лежат теперь на столешнице, покрасневшие и сморщенные. Будто в доме у сентября одно лицо, а на улице — другое: в залитом ярким солнцем саду алеют кисти рябины и яблоки все еще висят на ветках, спелые, сочные.
В дом пришла осень.
Пожухшие лепестки роз на обрезанных ветках загнулись к сердцевине цветка, так что потемневшие края лепестков порождают новый узор, новый цветок, завядший.
Природа снаружи старается уподобиться тому, что происходит в доме.
Начавшись в спальне, осень медленно перетекает вниз, в гостиную, а оттуда — в кабинет, где ее опишут, запахом осени пропитывается одежда; осень спелым, зрелым плодом повисает где-то между сердцем и легкими, а потом выходит прочь из дома, выходит в сад и тянется к цветам и яблоням. На столе лежат три яблока. Те яблоки, что пока еще висят на дереве, лишь через несколько недель обретут тот же цвет и ту же блестящую одиночеством кожуру, что и полусгнившие яблоки на столе.
Сегодня: в почтовом ящике письмо. Засунуто между газетами. Чтобы уберечь письмо от дождя, почтальон завернул конверт в газету, если бы я вовремя не проверил почтовый ящик, газеты вместе с письмом намокли бы. Если бы дождь лил по-прежнему, бесконечным потоком, газеты совсем размокли бы, а письмо стало бы невозможно прочесть.
Такое уже бывало: идет дождь, а ящик я не проверяю.
Сбившись в клин, по небу движется стая птиц, похожая на большое крыло или лист лилии, полукруг. Над поросшим кувшинками прудом невидимая небесная дуга заставляет птичью стаю перестроиться в прямую линию.
Когда смотришь на пруд, кажется, будто птицы пролетают между цветами.
Стая птиц ровной шеренгой пролетает над прудом и стойкой для почтовых ящиков, которая стоит среди кустов шиповника. Между почтовыми ящиками пробиваются цветы, краснооранжевые заросли ягод, цветов и опадающих листьев, которыми устлана земля возле стойки. В зарослях шиповника и среди кустов ягод прячутся птицы — сороки и дрозды, воробьи и синицы; они отщипывают ягоды красной и черной смородины, крыжовника и шиповника. Иногда в почтовом ящике я нахожу один или несколько лепестков шиповника.