Ворон на снегу
Шрифт:
Челгун, живя без людей, сделался набожным, икону у попа в Колывани выпросил с изображением святого Мануила, полагая, что Мануил, останавливающий солнце, может и в чем другом помочь, когда захочет. С началом проводки через Обь железного пути Челгун ушел в пролетарии и там, в людском муравейнике, где-то сгинул. А к его кинутой пустой избенке стали пристраиваться жадные до свободной земли переселенцы из белорусов, хохлов, а потом и чуваши.
Избушку Челгуна переладили в часовенку, а рядом соорудили съезжий двор, обнесли тыном. К часовенке как раз и вывела теперь судьба Алешку. Распрягши лошадь, он подвесил к ее морде заледенелую торбу
Запах сажи и прелого дерева ударил в нос. Лысоватый Мануил глядел из своего угла на гостя вопросительно, дымный отросточек фитилька, шатаясь, окуривал, морщил копченый лик святого. Ветер за стеной продолжал биться. Намерение у Алешки было — подождать рассвета. Дорога от Челгунов на Колывань все больше по буграм и, значит, не переметена, по ней будет ехать легче, удастся нагнать свой обоз под Колыванью, обоз-то вместе с надзирающим есаулом наверняка ушел прямой дорогой через заимку Мушинского.
Тут же, на скамейке, расположился отдыхать. Через дрему услышал скрип саней и фырканье множества лошадей.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Ать-два, ать-два!
Как щепка половодьем, был Алешка подхвачен и в неведомые разливы понесен проходившим через Челгуны офицерским мобилизационным отрядом, собиравшим по деревням молодых мужиков для полка формировавшейся в Юрге пепеляевской армии, а заодно и реквизировавшим по дворам хлеб, скот и фураж.
Алешка, бедная, несчастная и глупая голова; подобно щепке будет крутить, метать его половодьем, и никто не угадает, куда, на какую твердь выкинет стихия.
Впрочем, его бы наверняка не тронули, оставили бы в часовенке, при лампадном духе, — досыпай, мол, старик, или валяй себе куда хочешь, куда знаешь, — не выбеги он и не ввяжись в драку за свой воз. Погнался он за санями и своей лошадью.
— Эк какой прыткий! Эк! — в потехе реготали верховые, глядя на старика, сбросившего тулуп для легкости бега.
— Так ведь и в солдаты годится, ай! — подсказал кто-то шутки ради. — Не хуже какого молодого генералу Пепеляеву сослужит.
И тут Алешку толкнули в его же сани, с хохотом перетянули поперек вожжами на мешках. Потом солдат, сидевший рядом, из жалости развязал его, сказав:
— Сиди, старик, не дергайся на глазах у офицеров. Шутки с тобой шутить не будут. Выкинут, и останешься один в тайге на прокорм зверью. Сиди уж... куда везут, туда уж и везут.
— Лошадь отдайте! Хлеб отдайте! — шумел Алешка. Но поняв, что ничего ему уж не вернут эти бездушные сволочи, утих. От затылка по позвонкам, по лопаткам к пояснице скатывалась, сползала шершавая льдина, это был страх за детей, за жену, за все, что с ним теперь будет, безлошадным, в который раз обобранным. Из души утекали остатки воли, а из обмякшего тела — остатки тепла.
Не знал он, какие испытания ждут его вон за тем своротом, за тем вон лесом, не ведал, что за люди вокруг, однако понимание, такое же холодное и прозрачное, как кусок льда, вызревало в нем: да, да, назад ему уже не вернуться, а если и вернется, то не Алешкой Зыбриным, а кем-то другим, смятым, до скулежа потоптанным, как изнасилованная девка.
Алешкина надежда состояла в том, чтобы изловчиться
и уйти домой вместе с лошадью. Никак, никак не мог он вернуться в свой крестьянский двор без лошади.Проехали сворот на Колывань, развиднелось. Когда проезжали, Алешка даже дернулся к вожже, чтобы потянуть влево. Но солдат предостерег: сиди, иначе ухлопают офицеры. В Колывани, конечно, уже давно никого не осталось из родни, только могилки отца да матери.
День, ночь и еще день отряд был в пути. Офицеры для острастки и поддержания в себе бодрого духа стреляли во взлетающих придорожных птиц.
Как на киргизском стойбище от овец и верблюдов, так в Юрге на железном многопутье оказалось тесно от паровозов, вагонов, подвод.
Паровозы отчего-то лежали на боку — на рельсах и под насыпью, в снегу. Через проломы в вагонах вываливались кули с мукой, разные ящики, банки. Объяснили, что это ночные действия красных партизан. А поезда продолжали прибывать, и сделалось от выдохов протяжно гудящих паровозов в воздухе туманно, а на деревьях льдисто.
Служить стал Алешка ездовым при хозроте. У генерала ли Пепеляева или еще у кого — он не ведал. Генералы к нему, надо сказать, в конюшню не входили. Да и конюшня была только в первую неделю, пока в Юрге хозрота дислоцировалась, — холодный, наполовину сожженный, обугленный пристанционный пакгауз. В остальное же время, ввиду меняющихся дислокаций, ездовые устраивали себе и лошадям укрытия из жердяных щитов и снега где-нибудь в глубокой лесной балке...
К весне, ударившей по лесам звонким светом, судьба-судьбинушка привела, притолкала Алешку опять же в тот (в тот же!) острожный поселок, в те угольные копи, окруженные гиблыми болотинами-зыбунами, откуда он когда-то, давно-давно, лет триста иль пятьсот назад, бежал... Бежал да так вот и... не убежал.
Нет, то было не триста лет, а совсем, совсем недавно.
Вон и те кривые, усыхающие на болотине три соснушки с обдерганными вершинками — на весну они никак не отзывались.
Вон и главная над всеми листвяжина при всходе на бугор, кора у нее черная, в наплывах, в шишках и бороздах, как бы сохой вспаханная. И кедрухи крутоглавые не переменились. Все тот же темный пучок большого орлиного гнезда...
Бежал, значит, да вот... не убежал. Судьба завернула, сделав этакий гибельный крюк.
И мосток тот же, из оструганного кругляка. Над мостком пригнутая густопалая ель с чешуйчатыми свечами-наростками. И вон приклоненная береза, ветки рыжие, обвислые, ствол пупырчатый. Только гриб-чагу на березе кто-то обломал, прежде гриб, висевший меж сучьями, напоминал исчерна-медный таз, теперь же, обломанный, походил на сгусток усохшей грязи.
Угодно было судьбе вернуть Алешку сюда. Угодно, значит. На этот раз в роли вовсе обратной. То есть не каторжником, а стражником.
Был Алешка по извозчичьему делу — на посылках у унтера Хвылева, как и он, в годах, имевшего «Георгия» еще с японской. Хвылев — крестьянин из деревни Холонцы, что на юге от Новониколаевска, а беда его была в том, что воспротивился он, буйная голова, отдать Советам свою, им самим поставленную на речной запруде, меленку (так он говорил: «меленка»), выбежал на комитетчиков с вилами и кого-то даже пырнул, не насмерть. Был упрятан в тюрьму, с расчетом, конечно, на распыл, но пришли взбунтовавшиеся чехи, и Хвылев прямиком из тюрьмы угодил под мобилизацию. В деревню к бабе не поспел заскочить, на хозяйство глянуть.