Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Хвылев тянул голову, у него назревало опасение, как бы этот шельмец ездовой не объегорил его, не обговорил все тайности с выгодой только для себя. Когда же купец и ездовой Зыбрин вышли из-за стола и пошли поселком, он тут же последовал за ними, пользуясь сгустившейся вечерней темнотой, и на таком расстоянии пошел, что и шепот был доступным его острому слуху.

И услышал-то он такое! «Ага», — обрадовался Хвылев раскрывшейся тайне. Но тут же и похолодел. То, что он услышал... Респектабельный купец — никакой не купец, а чистый лазутчик, провокатор, и Зыбрин, выходит, с ним в связке. Вот это, последнее, и смутило очень унтера, то есть то, что Зыбрин подчинен непосредственно ему, Хвылеву, и в одно же время — вон куда! Как же: если его подчиненный

солдат в такой связке, то, выходит, и он сам в связке. И на беду свою он, унтер Хвылев, благоволил ездовому Зыбрину, про это вся рота знает.

Для того чтобы унять возникшее в голове смятение, Хвылев забежал к утешительнице своей, кастелянше заезжего двора. Эта мягонького теплого тела и такого же мягкого доброго характера и невысокого росточку женщина умела утешать. В ее пристроечной клетушке всегда держались какие-то несчастные бабенки, нуждающиеся в ее участии, она им, однако, давала один и тот же совет: «Поплачьтесь, поплачьтесь да и чайку вот с душицей попейте...»

— Самогону бы... — попросил Хвылев, расстегивая ворот и отрывая при этом пуговицы.

— Чайку вот... с душицей да с брусничным вареньем, — предлагала несмело кастелянша.

— К лешему твой чай. Самогону, говорю, тащи! Душа вот к дыху подперла.

— Оно, когда так, чай с травкой в самый раз. Лучше уж не бывает. Мама, покойница, тятеньку выхаживала, уж это первое средство...

— Не мучай же!..

— Ну уж счас, счас, — заспешила кастелянша к шкафчику, оглядываясь назад: она побаивалась Хвылева, он дурел с хмельного, и вместе с тем это качество, то есть крутость в поведении, как раз и по нраву ей было, потому что, считала она, без крутого норова какой же мужик...

Поутру Хвылев вышел из клетушки в какой-то мере успокоенным, у моста под елкой остановился, растелешился, ополоснул себя в речной струе, смыл размягчающий бабий дух, совсем лишний в строгой мужской службе.

Ездовому Зыбрину он не показал и виду, что ведает про него что-то, но посылать его на работы далеко не стал, только в зону да вокруг зоны. И даже в церкви на обязательном слушании вечерней проповеди не выпускал его из внимания.

— Дети мои, внемлите господу! Спокон веку блудите и живете вы в жадности погрязшие, — вещал поп. — Блуд греховный в головах ваших, яко брага в бочках. В ложной вере пребываете. В мире греховном радость от хлебов почитаете. Господь бог вразумляет нетленной истиной: от хлебов земных одно брюхо, а от хлебов небесных — душа. А что есть хлеба небесные? Молитва... Брюхо, оно, дети мои, вон у коровы, у кобылы и у овцы. А человеку сотворена душа, которой лишена всякая неразумная тварь. Вы, дети мои, не внемля господу, в жадности, в скотском образе себя содержите. Сказано: от хлебов земных, от живота, вознесись к жажде на хлебы духовные...

«Правильную, не воровскую жизнь сначала на земле обеспечь, — возражал про себя Хвылев, не упуская из виду Зыбрина, кудлатая голова которого выделялась промеж других солдатских голов. — Истину не с неба, а земную народу подай, по справедливости чтобы... Но... — задумывался Хвылев, — какая же справедливость у этого вон ездового Зыбрина? Сколько мужиков, столько, выходит, и правд. У всякого свое соображение, своя голова. Верно, всякий мужик к своей правде идет через брюхо, святой отец говорит тут как раз в точку. Вот, говорит сам себе мужик, насытюсь, набью брюхо, и в том будет мое божье назначение... Может, и в этом, а?» — думал Хвылев.

— В молитве божье назначенье, яко зерно в плоде, — продолжал поп свое наставление. — У мужика правда уж вовсе самая неподходящая. Насытившийся, набивший брюхо мужик впадает в лень и в плотское распутство. Сказано: только до седьмого дня недели мужик мочен держать себя, а потом уж и ревет лесным медведем от тоски и кручины своей, сам с собой не совладает. До тяжкого греха доходит, богохульствует... Да не возжаждем богатств, и благолепий, и царствий земных, погибель грядет оттого, погибель, погибель... Возжаждем благолепий и сладкозвучий небесных!..

Ночами,

объявив отбой, Хвылев проверял, все ли ездовые на месте. Уходил не к кастелянше под парной, мягкий ее бочок, а к себе в каптерку и, заняв место у темного оконца, просиживал до рассвета, прислушивался, улавливал всякий сторонний звук. Было не до сна. Им владело предчувствие волка, который тоскливо забивается в глухие овраги, когда в деревне охотник еще только заряжает картечью ружье. Да, у него нет сочувствия к штабным офицерам, образ жизни и чаяния которых для него никогда не были понятными, но у него пропадал аппетит и ледяно холодало в брюхе только при мысли о возможном ночном нападении партизан. А сейчас он чувствовал: это должно непременно случиться. Конечно, размышлял он, разумно было бы пойти в штаб и доложить о том, что слышал из разговора ездового с этим евреем. Пусть ездового Зыбрина вытрясут, но, с другой стороны, не обернется ли это ему, Хвылеву, тем же, то есть что его тоже начнут трясти? К тому же, по своей крестьянской натуре, он доносов не терпел.

— Ну, как, Зыбрин, нам, мужикам, жить-то будет дальше? — спрашивал он, вглядываясь со своим смыслом в ездового, пытаясь обнаружить на лице его если не затаенное торжество, то хотя бы хитрость. Странно, хитрости на лице Зыбрина не было, а уж торжества и подавно. Даже наоборот: угрюмая озабоченность, всегда жившая во впалых шальноватых глазах ездового, теперь сделалась тяжело-мрачной, безысходной.

— Да уж как оно обернется, — отвечал Зыбрин.

«Гм, — хмыкал про себя Хвылев. — Обернется... Кому оно обернется, а кому, э-э... и вовсе не обернется». Очень, очень жалко делалось Хвылеву самого себя, когда он думал про то, что кто-то может отнять, затоптать его мечту. Мельница, конечно, хоть она и мала, но при ней уважение на всю округу, а вот если сюда же еще и романовскую овцу прибавить, к мельнице-то... Он еще толком не спланировал, что же тогда будет, если к мельнице прибавить эту самую романовскую овцу, но всем нутром понимал, что это уж будет та самая высота крестьянской жизни, на которую никто из мужиков ни в его деревне, ни в соседних не поднимался и подняться не чает.

Конечно, вот так сидеть и выкарауливать было и тяжко, и противно. Тяжко одному в себе держать тайну. Не на кого положиться. Ведь не на Жуковца же, этого еще совсем молодого ездового солдата. Преданный малый, но уж больно дурак.

— Как изремкались? Отчего? — для интересу спросил у него Хвылев поутру, зная, куда тот накануне ездил.

— Дак дурнину вчерась ночью тащили вон куда. Вместо постромок я вожжи приспособил. Кобыла прет, а темнота, камней не разглядеть...

— А чего тебя туда поперло-то? — притворялся Хвылев незнающим.

— Дак эту самую... дурнину, говорю, туда тянули.

— Какую такую дурнину?

— Дак пушку. Вон гора какая. Туда и тянули.

— А что, ворон там стрелять ловчее? Или партизан оттуда нашим пушкарям лучше видать?

— Партизан — не знаю, — пошлепал мокрой губой Жуковец. — А поселок с зонами оттуль — как бы на тарелке вроде.

— Что же, по собакам в поселке палить из той пушки станут? И почему ночью, впотьмах, тащили туда, а не днем? — уже явно насмешничал Хвылев.

— Дык ведь чтобы тайно. — Жуковец напуганно расширял воловьи глаза. — Бунтовщиков смирять будут. Политические в зоне бунт собираются делать...

Вот он и разболтает так где попало, этот дурак-то. Тайна, говорит. Ему военная тайна — как дырявому горшку кисель.

В муторный, тягучий час ночи Хвылев снова сидел перед окном на шаткой скамейке, упершись локтями в плоский затертый подоконник. Тут его будто как кто дернул за шейную жилу над правым плечом, он сунул руку к расстегнутой револьверной кобуре, сдвинул фуражку и лишь потом вгляделся в темноту двора. Черной набухшей тенью обозначался в глубине надстроенный поперек двора край конюшни, там после тихого стука ворот возникло движение смутного силуэта. Это был, конечно, Зыбрин. Вот теперь не упустить из виду, куда он пойдет. Не для прохлаждения же он вышел.

Поделиться с друзьями: