Ворон на снегу
Шрифт:
— Вот ведь неладность какая. Оказия, — огорчался он, вспоминая тот день. — Домой не смог... На станцию сразу и погнали. А домой ох как надо было! Хозяйство бы подправить после разора. Баба-то одна с девками — чего она? А сам бы... если бы хоть на недельку... Сам бы кое-что сделал. Огляделся бы, чего урезать, чего прирезать. Со стариками бы поговорил, наказал бы чего.
Алешка с болью говорил свое:
— Баба чё... Баба так, одна-то... Да брюхата к тому же еслив, тогда и совсем толку...
— Нет, у меня не брюхата. Хватит и того, что есть. Куда их, девок-то? Сыновья малыми померли. Старуха, странница, нищая, сказала,
— Да-а... всякое было, — тянул Алешка, не расположенный на такие беседы. — Когда так, а когда и эдак. Всяко...
— Так, так, — по-своему понял Хвылев. — С головой жить бы всем надо, с головой. А скажи... Землицы-то пахотной дома много оставил? Нынче засеять, убрать там будет кому без тебя?
— Да баба, говорю, с брюхом. Ну, парень там еще...
— А машина какая есть?
— Ну, лобогрейка, — признался Алешка.
— Ну, это, выходит, уже хозяйство. Лобогрейка-то кормить может. Когда с головой-то. Да-а... Одолеем, думаешь? Лобогрейка твоя не достанется комитетчикам? Этим, которые на чужое, на готовенькое, только бы разжевать да проглотить им... Одолеем?
— Дак, оно... всяко... — отворачивался Алешка.
— Осторожничаешь? Ну-ну. Только вот я тебе что скажу, как мужику. Уж больно к нам по нашей беде льнут эти всякие разные. Ох, льнут. А ить чего-то целят от нас взять, коль льнут. Приглядывайся. Нам бы из огня да в полымя не угодить. — Хвылев расплющенными бурыми пальцами со сбитыми ногтями отрывал торопливо газетный лоскуток, всыпал в него щепоть рубленого самосада, скручивал новую папиросу, потом, отлепив от губ коротенький затухающий окурок, поджигал от него, затягиваясь глубокой затяжкой.
Странный был этот Хвылев. Он мог бы курить французские сигареты с золотым ободком посередке, лежавшие в жестких коробочках у него на складских полках и назначенные для старших офицерских чинов. Мог бы леденцы мятные австрийские сосать, забавляться. Да вот... брезглив. Натура не принимала ничего чужестранного. В минуты тоски говорил, сминая в кулаке свой подбородок:
— Худше скотов они, эти иностранцы. Одним телом живут, без духа. От них и вонькость другая, не наша. В штабе их вон сколь. Лопочут... Звук есть, а понятие... Понятие черт знает!
Хвылев и у Алешки отобрал его английскую, машинного сукна шинель, русский бушлат выдал, а сам не надевал мягонько-тонкое американское белье, лежавшее на складе, носил холщовые исподники, добытые у местного жителя.
— Комитетчики, советчики... себе гребут. А эти опять же, говорю, лопочут. Эти — липнут. Какая у них думка? То-то. Как с ними, когда они без души, телом одним белый свет коптят? Худше скотов потому что... Так уж они пущены в мир для маеты. Оттого и липнут, что душу чужую ищут. Тело потерять можно, а душу-то как? Вот и пораздумай. Чего урезать, чего прирезать. С какой стороны оберегаться больше, от комитетчиков да от советчиков али от этих... — пораздумай. А мне вить, Зыбрин, велено с тобой заниматься строевым шагом... Ать-два, ать-два... Проверим вот, верткий ли ты у меня в строевом шаге. Как? Проверим-ка давай. Пошли вон на ровное место, туда, за канаву... Ать-два, ать-два. Урезать, прирезать.
Алешка топал, тянул ногу,
молчал, побито глядел на задравшийся облезлый носок своего ботинка. Не знал унтер, что у ездового старого солдата на ногах нет половины пальцев — отморожены.— А чего эт ты на пятку все, на пятку?! — терял терпение унтер. — И задом не выкручивай, не баба. На всю плоскость давай, на всю плоскость! Подметка чтобы лепилась. Ать-два, ать-два!
Богу с неба все видно
В тот день Алешка развозил из зоны уголь на двух подводах в кордегардию и в солдатские казармы. Набрасывали уголь в короба арестанты. На одного арестанта обратил он внимание. Бушлат, изъеденный угольной крошкой, держался на нем так, будто под бушлатом не было уж никакого тела. Но лопату совковую арестант держал с ловкостью мужицкой и ногу выставлял для упора, коленку под черенок подсовывал.
Много их тут, страдальцев, было, ох много! Даже больше, чем в прошлые Алешкины времена. Откуда только не посогнали сюда народа! По Хвылеву, это все советчики и комитетчики, глупый, пустой народишко, способный на одни драки да на митинги. Может, и так.
Алешка еще пригляделся к арестанту. Лицо заплатами ушито, как кожух дырявый. А меж заплатами лиловые рубцы-прошвы.
— Из каких мест будешь-то, страдалец? — заговорил Алешка, перемогая в груди отчуждение. — Не из новониколаевских ли?
Арестант не отвечал и головы не поднимал. Но Алешка ловил на себе его короткие, ускользающие взгляды. И однажды арестант споткнулся о свою же лопату, упал на руку, поднимался, Алешка как раз и заглянул ему с близкого расстояния, напрямик, в глазные провалы, глаза арестанта на глубине мерцали вымученно и... до крика знакомо. У кого же это еще так могут мерцать глаза?
Теперь у Алешки уже не было сомнения: Афанасий!
— Ты... это, брат... это... чего ж?.. Здравствуй, Афанасий. Ты это... как тут?..
Но арестант снова нагнул спину и принялся бросать лопатой уголь, так же упирая черенок себе в колено.
«Неужто обознался?» — думал Алешка, выезжая из зоны. Весна гнала со склонов ручьи, которые смывали у дороги последний снег, и потому кованые полозья саней скрипели по оголенным камням.
На вахте, знал Алешка, вывешиваются на стене списки тех, кого выводят на работы в копях. Пересмотрел он те списки раз и другой раз, сверху донизу, снизу доверху. И снова пересмотрел сверху донизу и обратно. Не нашел, кого искал.
В тот день Алешка делал в зону много заездов — возил уголь и в кордегардию, и в штаб, и в дома офицерские. И уж в последнем заезде, перед сумерками, когда перепрягал лошадь, арестант, перехлестнутый бечевой поверх бушлата, с лопатой, сам подошел и заговорил, голос у него оказался клекающий, сдавленный. В сутеми не было видно ни рта его, ни носа на угольно-грязном лице.
— Послушай, — заговорил он в напряжении, с надсаженностью, заслоняясь ладонью, чтобы не быть услышанным другими арестантами, набрасывающими уголь в короба. — Если ты еще не совсем... не совсем еще продался и сподлючился... найди возможность повстречаться нам с тобой без лишних глаз и ушей. Если, повторяю, ты не совсем сподлючился... Сколь они тебе заплатили? Впрочем, сколь тебе заплатили за то, что нанялся ты им служить... меня это мало интересует... Можешь быть уверен, не интересует...