Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Восхождение, или Жизнь Шаляпина
Шрифт:

Пауза затягивалась.

— Да, много пришлось побродить по Руси великой… Да вы садитесь, Алексей Максимович, в ногах правды нет, как говорят у нас… А что ж вы раньше не приходили, я здесь уж целую неделю?

— Срочная работа, сидел как проклятый на даче у местного архитектора Малиновского, недалеко от Нижнего. И вот вырвался. Ну вот уже заговорились, а я вам не представил свою жену: Екатерина Павловна Пешкова, прошу любить и жаловать.

И столько было доверительности в его словах, простых и откровенных, сказанных будто давнему другу или по крайней мере доброму давнему знакомому, столько было сердечности во всем его облике, что Шаляпин сразу почувствовал, что с этим высоким, сухощавым, несколько сутулившимся человеком, который просто и непринужденно уселся на предложенный стул, свободно закинул назад длинные, чуть не до плеч волосы, провел широкой мосластой

рукой по своим еле заметным светлым усам и выжидательно и заинтересованно посмотрел умными глубокими глазами на актерский реквизит, ему хочется подольше побыть вместе и о чем угодно, да поговорить.

— Вы волжанин? В вашей речи характерно выделяется буква «о», как у многих волжан. Я тоже смальства говорил на «о», совсем недавно отвык…

И, говоря эти слова, Шаляпин так точно скопировал произношение волжан, что Горький подивился точности и умению вслушиваться в речь собеседника.

— Так что вы, Шаляпин, тоже с Волги? Откуда вы? — Вы говорите как природный волжанин…

— Природный. Родился здесь и вырос. Все тянет на Волгу. Люблю… Может, еще и потому, что тумаков здесь много получал. И где только не побывал! В Казани, в Саратове, Тифлисе…

— Да ведь и я в Казани и в Тифлисе немало лиха испытал… Где в Казани-то жил? — Горький заинтересованно посмотрел на Шаляпина.

— В Суконной слободе, в Татарской слободе, отец у меня служил тогда писцом в уездной земской управе…

— Из интеллигентов или из мещан родитель-то?

— Да нет, из самых настоящих крестьян. А грамоте его обучил пономарь Иеракса…

— Какое странное имя… Не приходилось таких имен даже слышать, не то что встречаться.

— И мне это имя показалось странным… Как только выучился читать, а научился легко, хватал любую печатную бумагу, как-то оказалось у меня в руках поминанье, читаю: «О здравии: Иераксы, Ивана, Евдокии, Федора, Николая, Евдокии…» Иван и Евдокия, отец, мать, Федор — это я, Николай и Евдокия — брат и сестра. Но что такое Иераксы? Неслыханное имя казалось мне страшным, носителя его я представлял себе существом необыкновенным: наверное, думал я, это разбойник или колдун, а может быть, и еще хуже… Набравшись храбрости, я как-то спросил отца об этих Иераксах… Отец мне и рассказал в тот день о себе. До восемнадцати лет работал в деревне, пахал землю, а потом, ушел в город. В городе делал все, что мог: был водовозом, дворником, пачкался на свечном заводе, наконец, попал в работники к становому приставу Чирикову в Ключищах, а в том селе, при церкви, был пономарь Иеракса, так вот он и выучил отца грамоте. «Никогда не забуду добро, — говорил отец. — Не забывай и ты людей, которые сделают добро тебе, — не много будет их, легко удержать в памяти!» Вскоре после этого пономарь Иеракса был переписан отцом со страницы «О здравии» на страницу «Об упокоении рабов Божиих». «Вот, — сказал отец, — я и тут в первую голову поставлю его»…

— Федор, все вы говорите необыкновенно интересно..! Спектакль кончился, все разошлись уже… Давайте сегодня посидим еще где-нибудь, уж очень не хочется прощаться… Такой день!

— Через полчаса я к вашим услугам, господа! — Шаляпин сделал полушутливый жест, который должен был означать, что и ему совсем не хочется сегодня так быстро расставаться. — Только переоденусь…

Горький и Екатерина Пешкова ушли, а Шаляпин быстро стал сбрасывать с себя костюм Сусанина и сел разгримировываться.

Через полчаса Горькие и Шаляпины сидели в ярмарочном ресторане и любовно рассматривали друг друга.

— Как жаль, что срочная литературная работа задержала меня, я так хотел послушать все оперы с вашим участием…

— Ну, может быть, и к лучшему, последние три дня я был совсем без голоса… На радостях, что приехал снова на Волгу, перекупался в Волге да выпил холодненького… Вот и вспухло мое горло так, что третьего дня даже не мог петь в концерте… Теперь ничего, все прошло. Завтра пою Бориса, приходите, буду рад.

— Придем, придем… А сейчас не пора ли закусить и выпить нашему великому артисту? А, Федор?

— Пора, пора! — напирая на «о», пророкотал Шаляпин под дружный смех Горького, Екатерины Пешковой и Иолы.

— Я подымаю тост за нашего дорогого Федора Шаляпина, за великого лицедея, способного перевоплощаться в образы как царей, так и простых тружеников земли русской… За вас, Федор!

Дружно выпили, и снова пошли воспоминания, расспросы, обмен мнениями… Шаляпин вспоминал свое детство и юность, Горький рассказывал о своих скитаниях.

— А знаешь, Федор, — незаметно переходя на «ты», заговорил. Горький, — пока я не услышал тебя, я не верил в возможность такого

артистического таланта в опере. Ты знаешь, я ведь терпеть не могу оперы, не понимаю музыки… Ты же заставил меня изменить мнение, я пойду теперь тебя слушать, если даже целый вечер будешь петь только одно «Господи, помилуй!». Мне кажется, что и эти два слова ты так сможешь спеть, что Господь — он непременно услышит, если существует, — или сейчас же помилует всех и вся, или Землю превратит в пыль, в хлам — это уж зависит от твоего настроения, интонации, от твоей души, от того, что ты захочешь вложить в эти два слова.

— Спасибо, Алекса, слов похвальных слышал я много за последние годы, кстати ругательных тоже, но твои слова для меня — высшая похвала… Мне так хочется, чтобы наша русская музыка разлилась по миру и оказала бы на него такое же огромное влияние, как некогда итальянская и немецкая. Мы, русские, еще не сказали свое слово.

— О, русские люди талантливы… Просто поразительный случай вспоминается мне, может, ты слышал, засадили меня, было дело, в тюрьму…

— Слышал, конечно.

— Ну так вот. Все это пустяки. Не об этом хочу сказать. Вот что удивительно. Сидел в соседней камере какой-то уголовный, высокий, кудрявый парень, и такой у него оказался великолепный бас! Мягкий, сочный, нежный. Пел он каждый вечер и так пел, что ни у кого, кроме тебя, Федор, я не слышал такого. У нас здесь в Нижнем есть знакомый, начинающий писатель Петров, Катя вот знает его, так он бы от зависти все усы себе уже повыдергал, если б услышал этого уголовного… Ах, как он пел…

— И вот пропадает такой голос, — сожалеюще сказал Шаляпин. — А сколько таких пропадает… Как я выжил, просто сейчас иной раз поражаюсь своей живучести. Бывало, Алекса, и маковой росинки по целому дню не имел во рту, а приходилось петь, играть, изображать веселого и беззаботного гуляку, или герцога, или богатея какого-нибудь. А однажды я пережил нечто, что можно назвать и скверным, и смешным, смотря по вкусу.

Горький внимательно слушал.

Шаляпин задумался. Но тряхнул головой, весело посмотрел на Горького, на Иолу, на Екатерину Пешкову, на стол, заставленный закусками, увидел, что жизнь не такая уж плохая штука, теперь можно о печальном вспоминать с юмором.

— Это случилось по дороге из Ашхабада до Чарджоу. Я гастролировал тогда с малороссийской труппой. Впервые, столкнувшись с ними, поверил, что это самостоятельный язык. Раньше слышал малороссийские слова, но думал, что так говорят вроде бы нарочно, из кокетства. А тут вдруг целые спектакли играют на этом языке. Ну, это между прочим… И вот сижу в вагоне третьего класса, ем хлеб и колбасу с чесноком, наслаждаюсь, ем с аппетитом, неожиданно входит хозяин труппы Деркач, человек чудовищно толстый. «Выбрось в окно чертову колбасу! Она воняет», — приказал он мне. «Зачем бросать? Я лучше съем!» Деркач рассвирепел и заорал: «Как ты смеешь при мне есть это вонючее?» Я ответил ему что-то вроде того, что ему, человеку первого класса, нет дела до того, чем питаются в третьем. Он рассвирепел еще более. Поезд как раз подошел к станции, и Деркач вытолкал меня из вагона. Что мне делать? Поезд свистнул и ушел, а я остался на перроне среди каких-то инородных людей в халатах и чалмах. Эти чернобородые смотрели на меня вовсе не ласково. Сгоряча я решил идти вслед за поездом. Денег, как сами понимаете, у меня не было ни гроша. А тут стало вечереть, над песками по обе стороны дороги стояла душная муть. А я шагал, обливаясь потом и опасливо поглядывая по сторонам. Мне рассказывали, что в этих местах водятся тигры и другие столь же неприятные букашки. Но ничего подобного, слава Богу, не было, шмыгали только ящерицы, но их-то я не боялся… Кое-как добрался до станции, зайцем сел в поезд, доехал до Чарджоу, нашел труппу и присоединился к ней. Деркач сделал вид, что не замечает меня. Я вел себя так, как будто ничего не случилось между нами. Очень опасался, что он оставит меня в этих странах, где живут тигры, существуют скорпионы, тарантулы, лихорадки и другие «прелести» Востока… А что, в тюрьме-то сладко было?

— Ты, Федор, почти угадал… — задумчиво поглядывая на пышущего здоровьем Шаляпина, грустно сказал Горький. — Можешь себе представить, в тюрьме я получал молоко, Катя носила мне обед, да так много, что я взмолился: не носи лишнего. К тому же как-то принесла мне варенье…

— И Алеша меня отчитал за это варенье: «Во всем нужен стиль, Катя, — чуть имитируя говорок Горького, заговорила до этого молчавшая Екатерина Павловна, — варенье в тюрьме столь же неуместно, как был бы неуместен розовый ангелочек на картине Васнецова». Варенье, видите ли, помешало полноте его впечатлений, нарушило их целостность…

Поделиться с друзьями: