Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Восхождение, или Жизнь Шаляпина
Шрифт:

— Мысли мои унеслись совсем в другую сторону, Саша. Мне казалось, что я мертв, ничто меня не трогало. Ан нет, я жив еще. Меня, помимо абрикосового варенья и тебя, очень трогает, очень волнует, очень радует героическая, великолепная борьба за русскую свободу. Быть может, все дело не в мысли, а в чувстве? В последнее время я как-то особенно горячо люблю Россию. И странно — точно ответ какой-то есть в этой любви. А начнешь писать — снова пустота. В голове копошится что-то — съезжаются мысли, как дачники осенью в город.

— Ну что ты так себя изводишь? Отдохни и не пиши. Завтра напишешь. Не надо себя насиловать, а то все равно ничего не получится путного.

— Ладно, Саша, иди, прости меня, я хочу еще

посидеть.

Саша ушла, а Леонид Николаевич снова погрузился в воспоминания: «И люблю Россию, скорее всего, потому, что так поперло из нее талантами. Куда ни глянь, всюду гигантские успехи, большущие таланты. Какая-то фантастическая почва, словно ждала, чтобы именно в эти годы дать Горького, Шаляпина, Рахманинова, Москвина, Станиславского… Бунина, Собинова, Врубеля, Шаляпина… Ах, я уже вспоминал его… Не идет он у меня из души…»

Леонид Андреев уже много раз встречался с Федором Шаляпиным, бывавшим на «Средах»; в Нижнем Новгороде у Горького, как раз в то время, когда гостил у него и Леонид Андреев; встречались в различных компаниях, на обедах и ужинах. Леонид Андреев много раз бывал в театре, смотрел и слушал почти все, что шло с участием Шаляпина. Казалось бы, хорошо знал его как человека и артиста, но вот сел за стол и никак не мог определить своего отношения к молодому гиганту.

Снова заглянула Саша. Как он всегда рад ее появлению: только она входила, он уже радостно поворачивался к ней. Вот и сейчас, когда у него ничего не получается. Так она прекрасна, она ему не помешает…

— Вот, Саша, хожу и думаю… Хожу и думаю — и думаю я о Федоре Шаляпине. Сейчас ночь, ты знаешь, самое мое время работы. Город угомонился, засыпает, если уже не окончательно заснул. Нет назойливых звуков, которые в течение дня терзают слух. Тихо на темной улице. Тихо в моей комнате — и двери отперты для тебя и для светлых образов, которые вызвал к жизни певец. А ничего не получается…

— Да что ты! Ты так прекрасно говорил в антрактах и по дороге домой. Вот и запиши эти слова, и пусть они будут началом твоего очерка.

— Нет! Слишком просто. О Шаляпине так нельзя.

Леонид Николаевич все еще стоял и покачивался на месте, готовый снова ходить по комнате.

— Вспоминая его пение, его мощную, стройную фигуру, его непостижимо подвижное, чисто русское лицо — странные превращения происходят на моих глазах… И не могу писать… Вдруг из-за добродушно и мягко очерченной физиономии вятского мужика на меня глядит сам Мефистофель со всею колючестью его черт и сатанинского ума, со всею дьявольской злобой и таинственной недосказанностью. Сам Мефистофель, ты понимаешь меня?

Александра Михайловна не решалась даже поддакнуть, понимая, что в этот момент не нужно перебивать мужа.

— Не тот зубоскалящий пошляк, что вместе с разочарованным парикмахером зря шатается по театральным подмосткам и скверно поет под дирижерскую палочку, — нет, настоящий дьявол, от которого веет ужасом. Потом наваждение пропадает, снова появляется милое смышленое лицо вятского мужика, но ненадолго. Вдруг столь же неожиданно облик его меняется, и проступает величаво-скорбное лицо царя Бориса. Величественная плавная его поступь, которой нельзя подделать. Красивое, сожженное страстью лицо тирана, преступника, героя, пытавшегося на святой крови утвердить свой трон. Мощный ум и воля — и слабое человеческое сердце.

Александра Михайловна не шелохнется, зная по опыту совместной супружеской жизни, что перебивать его в этот момент нельзя. А Леонид Николаевич, полузакрыв глаза, устремленные куда-то в противоположный угол, тихо, как бы про себя, но отчетливо и внятно говорит о накопившемся в душе:

— А за Борисом — злобно шипящий царь Иван, такой хитрый, такой умный и такой злой и несчастный, а еще дальше — сурово-прекрасный и дикий Олоферн; милейший Фарлаф во всеоружии

своей трусливой глупости, добродушия и бессознательного негодяйства и, наконец, создание последних дней — Еремка. Обратила ты внимание, как поет Шаляпин: «А я куму помогу-могу-могу»?

И Леонид Николаевич попытался воспроизвести эту фразу из оперы Серова «Вражья сила», но понял, что у него не так получается, засмущался и замолчал, виновато поглядывая на Сашу.

— Вспомнила? Теперь ты поймешь, что значит это наше российское «лукавый попутал». Это не Шаляпин поет и не приплясывающий Еремка: это напевает самый воздух, это поют сами мысли злополучного Петра. Нет, не передать словами зловещей таинственности, всего дьявольского богатства оттенков этой простой песенки.

Леонид Андреев снова задумался.

— И все это изумительное разнообразие образов заключено в одном его лине, это дивное богатство умов, сердец, чувств — в одном уме и сердце вятского крестьянина Федора Ивановича Шаляпина, а ныне, милостью его колоссального таланта, европейской знаменитости. Ты знаешь, просто не верится в его взлет. Какой силой художественного проникновения должен быть одарен человек, чтобы осилить и пространство, и время, и среду, проникнуть в самые глубины души людских характеров, разных по национальности, времени, по всему своему историческому складу.

— Очень люблю смотреть на его Мефистофеля. Какое-то чудо свершается на наших глазах, так он умеет преображаться. — Саша не сдержала своих чувств, и слова эти у нее вырвались как бы невзначай.

Леонид Андреев недоуменно посмотрел на нее: дескать, почему ж ты перебиваешь меня, придет время, дай сначала выговориться мне.

— Да, Мефистофель. Ты права…

Саша чувствовала себя виноватой, наблюдая, как трудно собирался с мыслями ее Леонид.

— Чуть ли не два века Европа создавала Мефистофеля и в муках создала его, и пришел Шаляпин и влез в него, как в свой полушубок, просто, спокойно и решительно. Так же спокойно влез он в Бориса и в Олоферна. Какие расстояния между ними, но ничто не смущает его, и я, ей-богу, не вижу в мире ни одной шкуры, которая была бы ему не по росту.

Леонид Андреев подошел к Саше, потрепал ее по волосам, нежно заглянул в глаза, как бы прося прощения в свою очередь за тот недоуменный взгляд, которым он ее недавно одарил.

— Не сердись. Ты же знаешь, что я не люблю…

— Ну что ты… Только не переоцениваешь ли ты значение актера, влезающего в чужие шкуры? Ведь они сшиты Мусоргским или Гете, Серовым или Римским-Корсаковым. Ведь они создали, а Федор Иванович всего лишь исполнитель. И слова у него чужие, и музыка чужая…

— Нет, тут ты не права. Понятно, истолковывать того или иного автора он может в известных пределах, все это так, но не совсем. Допустим такой случай: вылепивши из глины человека, творец позабыл вдохнуть в него жизнь — получилась глиняная фигура со всеми атрибутами человека, но не человек. И много или мало сделал бы тот, кто дал бы жизнь неподвижной глине? Именно это и делает Шаляпин — он дает жизнь прекрасным глиняным и мраморным статуям. Ведь сколько лет существовали «Псковитянка» и Иван Грозный, ты подумай, и многие любовались, а жизнь его не видел никто, пока не явился Шаляпин. Живым, в самом строгом и определенном смысле этого слова, ну как живы ты и я, как жив наш маленький… — И Леонид Николаевич с любовью посмотрел на живот своей Шурочки: в декабре они ожидали ребенка. — Всегда находились на свете более или менее талантливые искусники, — продолжал Леонид Андреев после минутного трогательного замешательства, — которые раскрашивали статуи под человеческое тело, вроде бы они живые, но не живые — вот та непостижимая разница, что отличает творения Шаляпина от игры других талантливых артистов. Здесь начинается область великой тайны — здесь господствует гений.

Поделиться с друзьями: