Воскрешение: Роман
Шрифт:
Так постепенно Митя начал возвращаться в уже привычный для него мир. Теперь он был старше и чувствовал себя увереннее. Но и в городе за этот год многое изменилось; флэтов стало заметно больше, Мите стало казаться, что город буквально кишит неформалами самых разных сортов и видов. Всюду продавали самопальные книги, от «Тарзана» до пособий по практическому дзен-буддизму. Что-то похожее произошло и с роком, хотя скорее в положительном смысле. Если раньше сквозь рок рвалась слепая юная сила, разбивавшаяся о железный быт привычной советской жизни, то теперь стало казаться, что все препоны и преграды сняты и что наступившая юная весна надежды половодьем затапливает окружающее пространство. Чаще всего у Мити, как почти у всех вокруг него, это вызывало нерассуждающее чувство восторга. Но не всегда. «В каком-то смысле все это даже немного слишком», – как-то подумал он и почувствовал себя чудовищным ретроградом; никому об этом не рассказал, даже Аре. Однажды Митя обнаружил, что Халтурина перекрыта; оказалось, что идет целая процессия кришнаитов и катит свою тележку. Как обычно, били
Слоняясь по квартирникам, флэтам и впискам, Митя заново открыл для себя и раньше смутно ощущавшуюся им особую красоту ленинградских проходных дворов, обшарпанных дворовых стен, разбитых парадных и лестниц, освещенных тусклыми и одинокими желтыми лампочками, даже перевернутых мусорных баков. О них писали и пели, но только теперь Митя понял, почему именно: они оставляли человека с оголенной правдой его существования в мире, невыкрашенной, неприукрашенной, искренней и трагической. Десятки тысяч дворов, часто переходящих друг в друга, превосходящих способности памяти, оставляли воображение наедине с самим собой, с одновременной конечностью и неисчерпаемостью собственного существования; они были лабиринтом, в котором отражалась сама суть человеческой души, погруженной в город. Одно время Митя намеренно ходил из двора во двор и не мог ими насытиться. Но потом произошло то, что в проходных дворах рано или поздно должно было произойти; и короткая встреча с гопниками, хоть и окончившаяся сравнительно благополучно, одним неглубоким порезом и несколькими синяками, его отрезвила. Признавая эстетическое и смысловое совершенство ленинградских дворов и то их особое качество, которым они покоряли душу, Митя все же старался идти напрямую к нужным ему подъездам, а ошивавшуюся во дворе шпану держать в поле зрения, хотя бы бокового. Гулять по крышам было и светлее, и спокойнее.
А еще, как ему показалось, на тусовке стало больше фрилава, а может быть, это просто он, Митя, стал старше и привлекал к себе больше внимания. Он очаровывался и разочаровывался, так что его герлы, да и не его герлы, временами менялись. У него даже был недолгий роман с Рабиндранат, но почему-то и на этот раз ничего не получилось. Конечно же, его девиц не было много, совсем не столько, как у многих других вокруг; и иногда Мите становилось обидно, что им интересуются так мало. Наверное, если бы он поставил это своей целью, Митя мог бы эту ситуацию как-то исправить, но ему не хотелось никого использовать. Кроме того, довольно долго он искренне верил в то, что фрилав действительно означает свободную любовь, и одно время был даже захвачен им именно как идеей; только годы спустя он начал предполагать, что гораздо чаще это был обмен секса на внимание и статус на тусовке. Но к тому моменту возможности проверить эту гипотезу у него уже не было. А в тот год ему просто нравилось приходить на Ротонду, тусоваться стоя, пока было холодно, сидеть на ступеньках винтовой лестницы, когда потеплело, распивать со всеми, петь со всеми, и, если кому-то из девиц хотелось с ним подружиться, он не был против. В каком-то существенном смысле он не видел между ними особой разницы, радовался им всем, даже, пожалуй, восхищался, иногда был счастлив вместе с ними, мысленно со всеми, но чаще так же вместе они ему надоедали. И это тоже было частью переживания наступающих для них всех юности духа и весны надежды. Быть со всеми и ни с кем, быть для всех и ни для кого было особым, хоть и редко наступающим счастьем и особым отчаянием. И только Арина продолжала смотреть на него с тревогой и досадой. Она считала, что среди всех этих людей он очень одинок, и эта новая его жизнь со всей ее безличностью и пустотой Арине совсем не нравилась.
В июне почти три недели подряд у них вписывался папин племянник Лева. Институт он только что закончил, как он утверждал, «временно» нигде не работал, жил вместе со своей мамой Тамарой Львовной и в целом за ее счет, а дядя Женя подкидывал ему довольно крупные суммы на мелкие расходы. Но главное было не в этом. Лева уже был диссидентом, и не просто обычным кухонным интеллигентом, ругавшим зарвавшихся советских чиновников, а настоящим московским диссидентом. Не только вместе с мамой, но уже и сам он давал интервью иностранным журналистам, не боясь вступать в контакт даже с теми из них, кого окружали слухи, что они не только журналисты, а может быть, в первую очередь даже и не журналисты вовсе, вслушивался в их объяснения, быстро и внимательно учился тому, что следовало в таких интервью говорить, очень много читал, особенно по истории, а еще подпольно учил иврит. Уже несколько лет Митя его почти не видел; точнее, сталкивался буквально несколько раз на всяких семейных мероприятиях, да и разница в возрасте и жизненном опыте была слишком велика. Но на этот раз сложилось совсем иначе, и они с Левкой почти подружились. А еще Митю восхищали идеалисты, практически в одиночку и, как ему казалось, безо всякой надежды на удачу вставшие против огромной и практически всесильной системы. Мама восхищалась ими тоже, папа меньше, но, безотносительно к тому, в какой степени эти люди были правы, сам жест бескорыстного героизма покорял Митино воображение. Как-то, глядя на Леву, Митя вспомнил рассказ деда Ильи об их семейной легенде и Сфере стойкости и подумал, что
из их семьи диссидент Лева явно был наделен ею в полной мере.Несмотря на то что Леве мама искренне симпатизировала, его ежедневное пребывание в большой комнате, да еще, в силу планировки квартиры, частично проходной, стало постепенно казаться ей обременительным, и как-то за ужином, еще до того как Левка вернулся, она сказала им, что попытается договориться с родителями о том, что некоторое время Лева поживет у них. Места у них было явно больше; а еще в тот же вечер Аря по секрету рассказала Мите, что папа взял с Левки слово, что в Ленинграде он ничем противозаконным заниматься не будет. Так получилось, что ни бабушка, ни дедушка не видели Леву много лет и, хотя в принципе не возражали поселить его у себя, захотели предварительно познакомиться с ним поближе. Так что, даже не поставив Левку в известность, его повезли на Петроградскую на своеобразные смотрины. Мите вся эта ситуация не очень нравилась, ночевки Левки в большой комнате ему ничем не мешали, да к тому же в тот день у него было довольно загруженное расписание, а последняя пара и вообще была из числа тех, которые лучше не гулять. Так что, когда он ввалился на Петроградскую, судя по всему, разговор продолжался уже довольно долго, и Мите потребовалось некоторое время, чтобы в него втянуться. К тому же дедушка отвечал устало и, как это ни странно, не очень дружелюбно; Мите почему-то показалось, что подобные разговоры дед вел уже неоднократно и, в принципе, был знаком с большинством аргументов обеих сторон, но по какой-то причине считал нужным с Левой все же переговорить.
– Лев, поймите, – говорил он, когда Митя вошел, – вы пытаетесь поставить меня перед выбором, которого не существует и для которого нет никаких оснований. Для того чтобы любить свою страну, нет никакой необходимости любить ее палачей. Как мне кажется, с точки здравого смысла скорее наоборот.
– Но сталинизм эту страну создал, – ответил Лева; было видно, что этот аргумент кажется ему неопровержимым.
– Нет, – возразил дед. – Я знаю, что в ваших нынешних кругах принято так думать, но с исторической точки зрения это утверждение является просто ошибочным. За спиной у Советского Союза была почти тысяча лет русской и российской истории, даже хронологически он начинался совсем не со сталинизма, а с середины пятидесятых были приложены на самом деле экстраординарные усилия для того, чтобы уйти от сталинизма и создать некий синтез социализма и относительно традиционного гуманизма.
– Теперь все вдруг заговорили об истинном ленинском наследии. – Лева усмехнулся, но был непреклонен. – А по-моему, это полнейшая ерунда.
– Я бы не был столь категоричен. Сами идеи всечеловеческого братства и равенства или мысль о том, что жажда наживы разрушительна и для ее носителей, и для ее жертв, которых, естественно, всегда бывает гораздо больше, – эти идеи трудно назвать безумными. И еще труднее назвать тоталитарными.
– Но привели-то они к Гражданской войне, массовому террору, а потом к сталинизму. С этим-то вы не можете спорить.
– Лева, вы же читали книги и знаете, что к страшным и еще гораздо более чудовищным, чем наша, гражданским войнам, к сожалению, приводили многие лучшие идеи человечества. Идеи религиозной терпимости, демократического правления, республики, свободы личности, равенства, отмены рабства, да много чего еще. Все эти убийства ужасны, и в этом смысле спорить тут не о чем, но ничего абсолютно беспрецедентного для истории, требующего именно от нас проклинать и бичевать себя до конца веков, в этом нет. История и вообще очень страшная шутка, если учить ее не по «Айвенго», разумеется. А сталинизм…
– Вот сталинизм уж точно абсолютно исключителен, – ответил Лева с ощутимым ликованием заядлого спорщика. – И гораздо хуже даже нацизма.
Дед удивленно на него взглянул.
– Я первый, кто об этом вам говорит? – почти без паузы спросил Лева.
– Нет, конечно. Но я не ожидал услышать подобное от еврея. При нацизме нас ведь с вами и в живых-то не было бы. Но почему вы уверены, что хуже нацизма?
– Гитлер убивал чужих, а Сталин своих.
Дед устало выдохнул.
– Лева, вам не кажется это утверждение несколько странным? – Дед остановился, пытаясь дать Леве время подумать, но, увидев, что тот рвется в бой спора, продолжил: – Вы же критикуете советскую власть с позиций европейского гуманизма, я вас правильно понимаю?
– Да. – Лева уверенно, хотя и несколько удивленно кивнул.
– Хорошо. Значит, исходные позиции у нас общие. И при этом вы утверждаете, что невинные жертвы делятся на две категории. Тех, которых убивать лучше, потому что они чужие, и тех, кого убивать хуже, потому что они свои. Эта постановка вопроса вам не кажется несколько противоречивой?
Лева задумался.
– Вы говорите о жертвах репрессий так, как будто они простые цифры в каких-то уравнениях. Противоречиво, не противоречиво. Но допустим. Хотя мне и сложно с этим согласиться. Не хуже Гитлера, а просто как Гитлер. Что это меняет?
– Нет, и не как Гитлер, – ответил дед. – Отчего Сталин не перестает быть убийцей и изувером. Но еще Аристотель писал о том, что силлогизмов по аналогии не существует. И я могу попытаться доказать вам с цифрами и документами в руках, что порядок жертв был иным.
– Так уж и с цифрами?
Митя, до этого неожиданно для себя бывший на Левкиной стороне, подумал о том, что совсем даже Левка не сопереживает жертвам и не хочется ему, чтобы этих жертв оказалось меньше. Мите показалось, что, наоборот, Левке почему-то хочется, чтобы жертв было как можно больше. Наверное, чтобы оказаться правым. Левка был очень славным, так что этой мысли Митя устыдился и попытался отогнать ее как можно дальше.