Воспоминания и письма
Шрифт:
Как только я явился, великий князь взял меня под руку и предложил пройти в сад, желая, как он выразился, услышать мое мнение об искусстве англичанина-садовника. Тот сумел убрать сад с большим разнообразием и притом так, что ниоткуда нельзя было видеть конца его, несмотря на небольшую величину.
Мы обошли сад во всех направлениях за три часа очень оживленного, беспрерывного разговора. Великий князь сказал мне, что поведение мое и моего брата, наша покорность в столь тяжелом положении, спокойствие, с которым мы все приняли, не уклонившись от неприятных нам милостей, – все это возбудило его уважение и доверие к нам; и нынче он сочувствует нам, угадывает наши чувства и одобряет их, а потому испытывает потребность разъяснить свой образ мыслей. Ему невыносимо думать, что мы считаем его не
Великий князь также признался мне, что ненавидит деспотизм, в какой бы форме он ни проявлялся, что любит свободу, которая равно должна принадлежать всем людям, что чрезвычайно интересовался Французской революцией и, не одобряя этих ужасных заблуждений, все же желает успеха Республике и радуется ему. Он с большим уважением говорил о своем воспитателе Лагарпе как о человеке высокодобродетельном, истинно мудром, со строгими принципами и решительным характером. Именно Лагарпу он был обязан всем тем, что было в нем хорошего, всем, что он знал, и в особенности – теми принципами правды и справедливости, которые он счастлив носить в своем сердце.
Обходя сад вдоль и поперек, мы несколько раз встретили великую княгиню, которая тоже там прогуливалась. Великий князь сказал мне, что жена всегда была поверенной его мыслей, что она одна знает и разделяет его чувства и, кроме нее, я был первым и единственным лицом, после отъезда его воспитателя, с кем он осмелился говорить о подобных вещах. Чувства эти он не может доверить никому, так как в России никто еще не способен разделить или даже понять их; и нынче я должен чувствовать, как ему будет приятно иметь кого-то, с кем он может говорить откровенно, с полным доверием.
Разговор этот, как легко можно себе представить, был полон излияниями дружбы с его стороны и выражением удивления, благодарности и уверениями в преданности – с моей.
Он отпустил меня, говоря, что будет стараться видеться со мной насколько возможно чаще, и советовал мне быть чрезвычайно осторожным и хранить безусловную тайну, разрешив, однако, доверить ее моему брату.
Сознаюсь, я уходил пораженный, глубоко взволнованный, не зная – был ли это сон или действительность. Как?! Русский великий князь, будущий преемник Екатерины, ее внук и любимый ученик, которого она хотела бы, отстранив своего сына, видеть у власти после себя, о котором говорили, что он наследует Екатерине, этот князь отрицал и ненавидел убеждения своей бабки, отвергал недостойную политику России, страстно любил справедливость и свободу, жалел Польшу и хотел бы видеть ее счастливой? Не чудо ли, что в такой атмосфере могли зародиться столь благородные мысли, столь высокая добродетель?
Я был молод, полон экзальтированных мыслей и чувств; необычайные вещи удивляли меня ненадолго, я охотно верил в то, что мне казалось великим и добродетельным. Я был во власти легко понятного обаяния: столько было чистоты, невинности, решимости, казавшейся непоколебимой, самоотверженности и возвышенности души в словах и поведении этого молодого великого князя, что он казался мне каким-то высшим существом, посланным на землю Провидением для счастья человечества и моей родины. Я дал себе обет безграничной привязанности к нему, и чувство, вызванное во мне в эту первую минуту, продолжалось даже в то время, когда породившие его иллюзии стали исчезать одна за другой; позднее это чувство устояло перед всеми ударами, которые сам Александр нанес ему, и не погасло, несмотря на множество грустных разочарований.
Я рассказал брату о произошедшем разговоре, и мы оба, дав волю изумлению и восхищению, пустились мечтать о лучезарном будущем, которое, казалось, открывалось перед нами. Нужно помнить, что в то время так называемые либеральные идеи были распространены в гораздо меньшей степени, чем теперь, они не проникли еще во все
классы общества и в кабинеты государей; наоборот, всякие намеки на них считались чем-то позорным и предавались анафеме при дворах и в салонах большей части европейских столиц, а в особенности в России, в Петербурге: здесь на почве русского деспотизма и раболепия все идеи старого французского порядка привились в своем наиболее крайнем виде. Встретить в такой среде великого князя, призванного управлять этим народом и пользоваться огромным влиянием в Европе, с такими решительными, смелыми мнениями, с такими противоположными существующему строю взглядами, – не было ли это великим и чрезвычайно знаменательным событием? Когда спустя сорок лет разбираешься в событиях, совершившихся со времени этого разговора, слишком хорошо видишь, как мало соответствовали они тому, что сулило нам наше воображение.Оправившаяся от террора Французская республика, казалось, победоносно шла тогда к удивительной будущности, полной благоденствия и славы. В 1796-м и 1797-м годах она переживала свои лучшие дни. Империя еще не охладила и не совратила с прежнего пути наиболее горячих приверженцев революции. Представьте же себе наши польские чувства и желания, нашу неопытность, веру в конечный успех справедливости и свободы, и тогда станет понятным, что в те минуты мы в порыве счастья отдались самым обольстительным иллюзиям.
В следующие за этим замечательным разговором дни мы не имели случая говорить с великим князем, но каждый раз при встрече с ним обменивались дружескими словами и знаками взаимного понимания.
Вскоре двор переехал в Царское Село. Было установлено, что все придворные кавалеры будут отправляться туда по праздникам и воскресеньям, чтобы присутствовать в церкви, на обеде и на вечернем собрании. Туда ездили и ночевать и даже поселялись там для продолжительного пребывания – или в очень неудобных небольших флигелях, которые окружали дворец, или же в предместье, где также было плохо, но немножко свободнее, в домах, где не было ничего, кроме стен, окон и дверей.
Вначале великий князь приглашал нас приезжать почаще, затем предложил и совсем остаться жить в Царском Селе, чтобы, как он говорил, иметь возможность больше времени проводить вместе. Ему нравилось наше общество, и он искал его, так как только с нами мог говорить без утайки и высказывать свои истинные мысли.
По вечерам нам разрешалось являться в апартаменты дворца, когда там находилась императрица, участвовать в прогулках и игре в горелки, повторявшейся каждый день в хорошую погоду, или же присоединяться к обществу придворных, отправлявшихся под колоннаду. В будни за общим столом с императрицей обедали только те, кто был на дежурстве. Мне пришлось дежурить только раз: меня посадили против Екатерины, и я должен был прислуживать ей, с чем справился довольно неловко.
Мы часто возвращались в Царское Село и скоро обосновались там совсем, на весь сезон. Отношения наши с великим князем могли только привязать нас друг к другу еще более и возбудить самый живой интерес: это было нечто вроде франкмасонского союза, которого не чуждалась и великая княгиня. Интимность наших отношений, столь для нас новая, вызывала бесконечные разговоры, которые постоянно возобновлялись. Политические идеи и вопросы, которые показались бы теперь избитыми, тогда имели для нас всю прелесть животрепещущей новизны, а необходимость хранить их в тайне и мысль о том, что все это происходит на глазах двора, зараженного предубеждениями абсолютизма, под носом у всех этих министров, преисполненных сознанием своей непогрешимости, прибавляла еще больше интереса и пикантности этим отношениям.
Императрица благосклонно смотрела на близость, установившуюся между ее внуком и нами обоими. Она одобряла эти отношения, конечно, не угадывая их истинных причин и возможных последствий. Мне кажется, Екатерина следовала старым, традиционным, представлениям о блеске польской аристократии и считала полезным привлечь на сторону своего внука влиятельную семью. Она и не подозревала, что эта дружба утвердит его в чувствах, которые ей были ненавистны, и послужит развитию в Европе идей свободы и новому – увы, эфемерному – появлению на политической сцене Польши, которая считалась уже навеки похороненной.