Восточные сюжеты
Шрифт:
— Мне тоже налей чаю, — сказал матери. — А кто тебя так разукрасил? Поскользнулся?! Ну, ты это брось! Кого другого, а меня не проведешь!..
дяди постарались!
Мать Селима, Баладжа-ханум, сидевшая в углу на паласе, дремала, а тут зашевелилась, поправила черный платок, упрятала под него седые волосы. «За что же дяди невзлюбили такого племянника?» — спросит. «За то, что племянник невзлюбил их!» — отзовется Селим. «А разве можно против родни идти, перечить?» — удивится.
И не ответили ни Селим, ни Мамиш, а мать качает головой: дядя есть дядя, старший в семье, и с ним не считаться грех. «Пускай с нами и Расим пойдет», — говорит Селим, разучившийся драться, — Гюльбала его отвадил от этого. А Расим — силач, разряд по боксу имеет.
Новый адрес Расима Селим не знал. Жил раньше в Черном городе, но собирался переезжать. Мамиш записал старый адрес, вернее, переписал на клочок бумаги из школьной тетради, сложенной вдвое, в мазутных пятнах. Баладжа-ханум, собравшись в
Из Крепости, именуемой Внутренним городом, Мамиш поехал в Черный город: сначала на метро, потом автобусом: за то и за другое Хасай в ответе; его люди возят Мамиша, а он, видите ли, отобрать хочет у Хасая его красный билет!
Когда Мамиш выходил из автобуса, взглянул на часы у входа на завод — час дня. Меж оград двух заводов пролегла узкая асфальтированная тропа. Солнце, будто облюбовав именно эту дорогу, нещадно жгло. Мамиш вспомнил черного, как уголь, мальчика во дворе Гая; такое солнце испепелить может!.. В нос ударил едкий тошнотворный запах — химия!.. В ушах то грохот, то шипение пара… Пока одолел узкий перешеек, зажатый с двух сторон заводами, в горле запершило, саднить начало. А когда нашел дом, выяснилось, что зря притащился сюда Мамиш. Расим переехал. И живет он теперь неподалеку от Мамиша, во дворе мечети Тазапир; и улица известна Мамишу, и дом; номер квартиры неизвестен, но каждый скажет, где живут Гаджи-заде; это сказала молодая женщина, родственница Расима, с такими же налитыми огнем щеками. В комнате заплакал ребенок, и Мамиш простился и ушел.
И снова узкая, обжигаемая солнцем тропа, но идти было легче — не вверх, а вниз. Расим живет рядом с ним, а Мамиш и не знал… К Расиму он успеет, надо еще за Арамом, в Арменикенд. Из Черного города — до вокзала, а оттуда на трамвае. Двадцать плюс двадцать пять, около часа.
В два часа Мамиш был уже на балконе Арама, открытом городу и его ветрам. Двор — как сад, зеленый, прохладный, а балкон длинный и широкий, с множеством дверей из квартир, из конца в конец уставлен горшками с цветами, кустами, даже лимонными деревьями; не иначе, как Арам рассадил и расставил.
— Никуда тебя не отпустим! — пристал Арам. — Мать сварила борщ, и водка есть — тутовка.
отчего про синяки не спросишь?
— А не хочешь, могу коньяк армянский, трехзвездочный, или азербайджанский. Хотя ваш, — но тут же поправился: — наш коньяк, — как-никак Арам бакинец, — не уступает и французскому!
а ты сначала спроси!
Спина взмокла от ходьбы и жары.
— Снимай рубашку, лезь под кран!
Мамиш вымылся, сел за стол. Вспомнил застолье у дяди и как Джафар-муэллим гладил бутылку. Когда это было? Неужели вчера?..
— Не пьешь? Ну, тогда и я не буду. Нет, я рюмку под борщ пропущу, грех не выпить! — Налил и выпил.
надо же, и не спросишь!
Глянул искоса в зеркало, а может, сошел синяк? Куда там, красуется во весь глаз. Да еще зеркало кривит, во все лицо синяк размазало. И то ломает лицо, то вытягивает.
— А чего Гая не пригласил, когда домой ехали? Сюрприз? От шашлыка кто откажется? На даче, у моря… Но так неожиданно.
Снова на трамвай. Был пятый час. Долго шел пешком. Проходя мимо пятиэтажного дома, в сквере увидел портрет Хуснийэ-ханум. Как не остановиться? Добрый взгляд, улыбается, волосы гладко уложены, никаких украшений ни на шее, ни в ушах. Скромно, с достоинством; не шутка ведь, выставлена на обозрение. Такой же портрет на брошюре; пучеглазый располневший журналист, говорят, сердце у него пошаливает, задумал создать портреты знаменитых людей района, дошла очередь и до Хуснийэ-ханум; «Мать нашего района». «А ты почитай, вслух почитай!» — говорит Хуснийэ Мамишу, и Мамиш читает о том, какая она «энергичная и боевая», как организует людей на субботники, денно и нощно ходит по дворам, думает об экономии воды в жаркие месяцы. «Все-все правильно!» Мамиш тоже знает, что правильно; и то, что организует школьников в помощь старым пенсионерам; даже дерево лично посадила на пришкольном участке; ни одного придуманного факта — все, до буковки, верно!
Вот и двор мечети Тазапир. Но вошел сюда не со стороны Мирза Фатали, а с улицы Льва Толстого. Когда шел по Мирза Фатали, взглянул через решетку на ступени, ведущие в мечеть. Закутанные в черные чадры женщины с протянутыми руками, и в мечети народу полно. «Развели тут!..»
«Я обет дал! — Это Хасай. — У нас контроль вовсю подкапывается!.. Не за себя беспокоюсь, за других бы краснеть не пришлось!» Миновало, и Хасай поручил Машаллаху, старшему сыну Гейбата, раздать прямо здесь на ступенях половину бараньей туши. Не верует, а все же на всякий случай, вдруг заблуждается! Хуснийэ немало ходила сюда во время войны; вернее, не сама ходила — узнают, несдобровать! — а посылала взамен себя старуху с их улицы, умерла, бедняжка, гадать-привораживать умела, да не смогла Хасая удержать возле Хуснийэ. Посылала с «жертвами», чтоб раздать, дабы Хасая миновала смерть; и миновала; и после давала обеты: чтобы всегда был рядом; чтобы не сглазили; и так далее; и помогло; не во всем, правда; но все же он рядом и его не сглазили;
уйдет — вернется. Не успел Мамиш спросить о Гаджи-заде, как тут же показали, в какую дверь. И Расим дома, повезло. Пальцы сжались в кулак, в глазах искры.— Кто это тебя?
И уже рубашку натягивает, будто тревога объявлена. Только поспевай за ним, как в армии.
— Сиди, ничего особенного!
— Кто?!
— Да ладно, все это случайно!
Вкусен чай у Расима. Жил он сейчас у двоюродной сестры, семья у нее большая, и заработок Расима — в общий котел; детей много, и все в жару в городе, хотя здесь, во дворе мечети, — райский уголок. Зять Расима, худой, высокий, с продолговатой головой на тонкой шее, устроил во дворе в уголке у своей квартиры нечто вроде курятника: высокой железной сеткой отгородил участочек, поместил в нем белых инкубаторных куриц и для белых курочек одного рыжего петуха; с какой гордостью, вытянув шею, петух смотрел на Мамиша, сколько высокомерия в его осанке и высоко поднятой краснобородой головке. Мамиш не сдержал улыбки. Тихо, но внятно произнес строку о петухе, запомнившуюся с детства:
— Ай да петух с кровавым гребнем!..
Петух вздрогнул, во взгляде его появилась настороженность. Петух — из бывалых, немало куриной крови повидал; не успеет облюбовать по сердцу, как ее уже нет и попахивает паленым.
— Ай петух с глазами-бусами! — вспомнил еще строку. Петух встрепенулся, широко замахал крыльями, раздул грудь, зашагал гордо. А тут вдруг мелодичный голос моллы зовет с минарета правоверных к вечерней молитве. Мамиш вздрогнул, вспомнил бабушку Мелек-ханум, в эти часы она молилась. «Кого родила ты женщина? Один Хасай, другой Ага, третий Гейбат!» — «А Тукезбан? А Теймур?..» Но только запел речитативом молла, как тут же закукарекал петух.
— Всегда так, — усмехнулся Расим, накинув на плечи пиджак. Стало холодно в одной майке-сетке. — Как начнет молла звать к азану, петух тут же кукарекать. Даже если он с курицей, отскочит, шею вытянет и следом за моллой.
— Святой петух, значит, — заметил Мамиш.
Расим удивленно посмотрел на Мамиша.
— А кто тебе сказал, что мы так называем его?!
— Проще простого догадаться!
Кукарекал, будто соревновался с моллой. «Грех так говорить!» — это бабушка Мелек-ханум. А если бы этого Святого петуха увидала?
Петух впал в такой грех, добром не кончит, это уж точно. «А ты сразу — грех!» Молла пел-заливался вдохновенно. Достоин был похвалы и рыжий петух — не щадил себя.
А что до чая во дворе мечети Тазапир, то цены ему не было: под цвет гребня петуха, ароматный. Домой возвращаться не хотелось.
— Может, заночуешь? — спросил Расим. — А то на ночь глядя, чего доброго, синяков прибавишь.
Расим поверил. Раз человек говорит, что поскользнулся, так оно и есть, как же иначе?
ГЛАВА СЕДЬМАЯ — рассказ о том, как дяди связали руки-ноги Мамишу, а в рот запихали платок, чтоб и слышать никто не слышал, и знать никто не знал. Окна и двери квартиры Хуснийэ-ханум закрыты наглухо, а во дворе тишина такая, что слышно, как капает из крана вода. Хуснийэ утром человека следом за Мамишем послала, а тот, проводив его до Сабунчинского вокзала и посадив на электричку, вернулся. По логике Хуснийэ, выходило, что Мамиш ни о чем не помышляет. «Какого-то Дашдемира спросил, а мальчик ему: «Вам Гая нужен?» Что за бред? А я у мальчика потом спрашиваю: «Кто такой Гая?» А тот дикий какой-то ни слова не сказал, отбежал за угол». Стала Хуснийэ набирать номер телефона, чтоб у Хасая спросить: «Что за Гая?» Две цифры набрала и вспомнила, Гюльбала покойный рассказывал, это же мастер Мамиша!.. Хуснийэ застыла, стоит, трубку даже положить на рычаг забыла. Что же ты, Гюльбала, со мной сделал? И слезы катятся, катятся. На кого ты меня оставил? И зачем мне жить без тебя на свете? Встать бы тебе из могилы, ответить Мамишу!.. Как он твоим именем, подлый, спекулирует!.. В окно ворвался крик с улицы, и она, будто одряхлев сразу, усталая, опустилась на стул, положила трубку и еще долго сидела, старея и кляня судьбу, пока тот же назойливый крик с улицы не поднял ее и не подвел к окну: кому там не терпится, будто режут кого там? Улица жила обычной летней жизнью, а кричавший как сквозь землю провалился. Слезы унесли, смыли горечь, и она уступила свои владения злобе. До чего обнаглел Мамиш! Вчера ночью она подняла по тревоге одного из своих доверенных, и утром чуть свет тот увязался за Мамишем. Затем после стольких лет ссоры пошла к Аге домой. Ее приход всполошил всю семью. Чернобровая жена Аги — «Ух какая, не стареет!» — заволновалась, растерянно забегала по квартире, не зная, куда усадить Хуснийэ-ханум, чем угостить. И в душе благодарна ей: «Очень хорошо, спасибо ей, сидит у нас на шее этот Али, избавимся от его присутствия!» А Хуснийэ, наполнив комнату жаром своих слов и наэлектризовав сыновей Аги, которые, как стояли у окна, так и застыли, что-то шепнула на ухо Аге и тут же выскочила, не дав опомниться ни жене, а она уже мыла рис, чтобы ставить на плиту плов, ни самому Аге. Потом, схватив машину, помчалась к Гейбату, и у него в доме повторилось в точности то же, что произошло несколько минут назад у Аги, за исключением того разве, что жена Гейбата кормила пузатого младенца, пятого их сына, Ширбалу, и тот ни с того ни с сего вдруг разорался так неистово на весь квартал, будто его в розовую мякоть щеки оса укусила или вместо молока из материнской груди пошла одна горечь.