Время воздаяния
Шрифт:
Я не мог вспомнить ее имени и весьма сильно подозревал, что не знал его никогда. В то же время было ясно, что она если и не живет здесь со мною, то бывает очень часто: вот и домашние туфли на ногах, стоптанные, а значит, старые, давно здесь поселившиеся — не принесла же она их с собою нарочно, чтобы лишь вытащить меня с балкона и встретить доктора — конечно, если только эта рассказанная мне история была правдой. Да и вся обстановка незаметно выдавала присутствие — не слишком домовитой и аккуратной — но все — таки женщины; ваза на столе: я любил ее, но не помнил, чтобы сам покупал; кружевная, прожженная в одном месте салфеточка — съехала, правда, набок, но мне также в голову не пришло бы завести такую — только женщине… Словом, было ясно, что нас связывают какие — то отношения — в сущности, несомненно близкие — и, следовательно, продолжать вот так молча сидеть друг рядом с другом, становилось с каждой минутой все нелепее.
— Вас, или… эээ… прости — тебя… —
— Ты спрашиваешь, как меня зовут? — уточнила она, казалось бы, очевидную вещь. Я сокрушенно кивнул.
— Лили, — ответила она, подняв брови.
Она казалась удивленной и обиженной, однако, заглянув ей в глаза, я вдруг понял, что она не удивлена нисколько и ничего другого не ожидала. В тот же момент она отвела взгляд — будто бы в поисках своего гребня.
Я спросил еще о чем — то — она ответила, сперва поджав еще губы, но затем увлеклась и стала рассказывать о своей какой — то то ли подруге, то ли родственнице уже совершенно обычно, чуть устало. Я не понимал, о ком она говорит, да и не особенно пытался — прислушиваясь к себе, я чувствовал, что мне и впрямь нехорошо: в груди было как — то пусто и зябко, как бывает в нежилой комнате — от этого меня донимала легкая, но неотвязная тошнота и головокружение. Да и печень к тому же побаливала… В целом это и точно похоже на картину похмелья, хотя если верить рассказу моей… Лили? — все должно быть гораздо тяжелее. Это странно. Впрочем, какой — то укол… Может быть, это он так помог?..
Лили, заметив, что я не слушаю, умолкла; я спросил ее еще о чем — то — что за доктор: «Ты его знаешь?» — «Нет, конечно: я же рассказывала» — «Но имя его ты знаешь?» — «Как ты это стал интересоваться именами… — вот на столе его визитка». Я взял визитку: «Др. Шнопс» — золотыми буквами — и больше ничего. Я повертел картонку — ничего. «Шнопс», — повторил я, — «Да, кажется», — безразлично отозвалась Лили.
Так, разговаривая о всяких пустяках, мы просидели еще час или два. Была совсем уже ночь. Неожиданно я почувствовал, что проголодался; спросил Лили — глаза у нее радостно блеснули, она закивала и даже будто улыбнулась. Я вспомнил, что за все эти несколько часов, что мы провели вместе, она не улыбалась ни разу. Она поднялась было, но выглядела как — то растерянно: огляделась, хотела что — то сказать, но не сказала, снова улыбнулась — уже явно — улыбка получилась немного виноватой. Тогда я тоже поднялся, вышел в буфетную (мы сидели в комнате, считавшейся гостиной), принес хлеб, сыр, лимон, полбутылки вина — «Тебе нельзя», — прошептала она неуверенно, — «Я и не стану, — ответил я, — это для тебя». Она стащила со стола салфетку, привлекшую недавно мое внимание, постелила ее прямо на диван.
Роняя крошки на пол, мы ломали хлеб, резали сыр захваченным из буфетной ножом; я, спохватившись, еще раз поднялся, принес бокал, налил вина — Лили выпила, затем спросила: «А ты?» — я устало махнул рукой, принес себе простой воды. Так прошел еще час.
Под утро стало ясно, что нужно бы уже и лечь: мы поднялись, свернули салфетку, оставили на столе. Поднялись, перешли в спальню; кровать там, разумеется, была одна; в общем — то из всего следовало, что спим мы вместе. Не зажигая огня, стали раздеваться, разделись, легли рядом. Меня снова кольнула мысль, что ей это явно непривычно — мое тело не было ей знакомо, она неуверенно гладила меня, вдруг задумывалась, пальцем трогала шею, брови — чуть не попав при этом в глаз: ойкнула, виновато поцеловала меня в щеку. Кажется, не более чем через десять минут мы уже спали.
…Она снова сидела там, на той самой балюстраде, где я увидел ее впервые; я стоял прямо перед ней склонившись, затем медленно опустился на колени. Чувствуя в груди пустоту и холод, закрыл глаза, уткнулся головой в ее лоно и заплакал. Я плакал, обняв ее руками за бедра, а она гладила меня по неряшливо выбритой голове, по спине, где выступающие, обтянутые кожей лопатки, казалось, торчат обрубками бывших у меня когда — то крыльев. Давно был разрушен великий храм божественного огня, что питал меня и давал мне силу и надежду; и самый огонь осквернен был и давно потушен, и был наложен запрет новыми правителями мира на поклонение ему. И тело мое наливалось каменной тяжестью, каменными становились руки, плечи; иссеченное песчаными бурями и временем неузнаваемое лицо мое, будто отколовшаяся каменная глыба давила на нежную и теплую животворящую человеческую плоть, и плоть эта, казалось, не замечала тяжести — привычная к ней, и сотворенная для ее вынашивания — и слезы мои орошали ее, словно родник, пробивающийся из трещины в скале, орошает живую плодородную землю.
И она — будто сама земля — говорила со мною, гладя руками — будто живыми ветвями рожденных и питаемых ею дерев — легонько касаясь каменных глыб, из которых было сложено мое тело, что принимали за меня самого многие века, и будут принимать, вероятно, до скончания времен.
И она говорила, что совсем рядом уже явился тот, кому должно было прийти: родился из живого лона прекрасной дочери той земли, воплотился в маленькое — орущее и чмокающее крохотным человеческим ротиком при виде материнских сосцов — существо; что будет теперь расти он, учиться ходить, играть со сверстниками в их детские игры, снова учиться, и узнавать все, что его окружает, и получать за это синяки и царапины; отроком по зову своего предназначения отправится он в странствие, чтобы снова познавать мир — уже не детский, а — большой, человеческий, познавать древнюю, скрыто спящую в самой глубине земли мудрость, по крупице накопленную теми, кто был до него — много тысяч лет до него. И он, именно он соберет эти крупицы — все до единой — и выложит ими, словно цветными камушками, и ракушками, и кусочками водорослей, и птицами, и следами их на морском берегу — символ его веры, единое слово — с грамматической точки зрения — глагол: «любить».И наваждение мое стало рассеиваться — и рассеялось; морок полуденный спал, сполз с моей измученной страданиями души, и снова: я сам, живой, в нежной и наполненной кипением бытия плоти — а не просто мой, сложенный из каменных глыб исполинский кокон, до сих пор овеваемый ветрами где — то далеко на востоке — сам я выпрямился и сел рядом с моей, похожей на большую черную птицу, вещуньей, сел рядом с ней на каменную балюстраду дома давно пропавших в глубине времени людей — как и его хозяева, медленно поглощаемого жадными губами земли — и продолжал слушать не очень связные, но очень для меня утешительные речи, задавая порою вопросы и не получая ответов, но все равно с волнением и трепетом узнавая, что уже открыта тайная доселе мудрость древних обитателей земли, собранная наконец по крупице воедино, как богатая житница щедрой рукою благодетельного правителя открывается для его подданных в голодные годы; что придумана уже здесь, в этом мире и вера в эту мудрость и силу ее, вера в жизнь вечную, равную величию мироздания — а не жалкую, быстротечную жизнь червя, в вечной тьме грызущего корни живых дерев, произращенных землею для света и ветра — недоступных для червя и губительных.
И открылось мне, что вера эта есть: в нашего общего — не господина только, но — отца; творца всему, всем видимым, но и невидимым тоже; и в пришедшего, наконец — пока еще малого ребенка — сына его, кому родиться должно было прежде начала времен, чтобы, воплотившись в облике, доступном человеческому глазу, и в голосе, слышимом грубым человеческим ухом, сказал он прямо в него — в это поросшее жесткой свиной щетиной ухо — каждому, как глухому: есть у тебя радость и смысл в твоей бессмысленной и безотрадной жизни. И чтобы открыл он путь и дал утешение и спасение всем жителям земли, поверившим ему — без разбору: богатым и бедным, и сильным, и мудрым, и играющим на гуслях и свирелях, и тщетно копошащимся в дорожной пыли убогим — всем, рожденным когда — то в этом свете человекам, принявшим имя и слово его, всем смирившимся пред ним овцам в пасомом стаде его.
«А нам?» — спросил я тогда.
Ночь прошла на удивление спокойно, без сновидений. Проснувшись и еще некоторое — недолгое — время побалансировав между сном и явью, я почувствовал себя выспавшимся и отдохнувшим; продолжать валяться в постели не было никакого смысла, и я открыл глаза. Часы на стене показывали за полдень.
Ни следа вчерашних неприятных ощущений в груди не осталось, голова была ясной, тошнота прошла. Я соскочил с постели — тело было наполнено бодростью, мысли пребывали в совершеннейшем покое: я думал, что погода сегодня не слишком хороша, но для осенней поры вполне сносна; что сейчас следует принять ванну и побриться, а затем позавтракать; что мое нынешнее относительное безделье сделает всю эту утреннюю процедуру неспешной и оттого весьма приятной; но что — сперва, конечно, посетив туалет — непременно необходимо сделать ежедневные гимнастические упражнения для укрепления мышц и создания общего здорового тонуса.
Но в этот момент я бросил случайный взгляд на постель и вдруг заметил на ней вторую подушку, откинутое и смятое одеяло, ложбинку, оставленную вторым — небольшим — телом, казалось, еще теплую. Я немедленно вспомнил вчерашний день и ночь, поздний ужин, или, лучше сказать — слишком ранний завтрак, сбивчивый вечерний перед этим разговор, вспомнил странную, будто ритуальную, близость с еще недавно, казалось, совершенно незнакомой женщиной… В голове у меня образовалась некоторая сумятица: все это — пьяный дебош, явно обыденный для меня самого и окружающих, последующее беспамятство, посещение врача… — настолько не вязалось с моим нынешним состоянием духа и тела, что впору было задуматься — не страдаю ли я раздвоением личности, а то и чем похуже. Мне вспомнились относительно недавно появившиеся в печати статьи по этому поводу, всемирно известный роман — кстати, имевшийся в моей библиотеке… Некоторое время я — забыв, разумеется, обо всем, что собирался делать — сидел на постели и тупо глядел, как вызревает серенькое мокроватое утро за окном.