Всего одна жизнь
Шрифт:
Герман глубоко вдыхал утреннюю прохладу, наслаждаясь осенним многоцветьем, этим пиром зелени в старом, искусно разбитом больничном парке. После трудного дежурства, утром, когда ему казалось возможным даже лечь в халате на скамью и бездумно уставиться в небо, разрисованное листьями, неизменно приходило это воспоминание — псковское село, начало врачебной деятельности, легкость молодости. Но сегодня, вдруг, не подчиняясь разуму, пришло еще и воспоминание о первой любви.
Так получилось (и виной тому, вероятно, была война, прихватившая юношеские годы Германа, а потом, в студенчестве, взвалившая на его плечи заботы о матери и младших сестрах), но первая любовь у него оказалась поздней. Молодой врач приехал в районную больницу и встретился с учительницей, женщиной нежной, трепетной. Женой местного агронома. Это и была его первая любовь. Неожиданная,
Агроном, добрый, веселый здоровяк, всего на несколько лет старше Германа, потерял под Кенигсбергом руку. Он был человеком удивительно учтивым, ибо невозможно представить, чтобы он не знал того, о чем догадывалось все село. Но молчала она, и он молчал — ждал, не беспокоил. Она всякий раз говорила Герману: «Ну что же это, милый, ну почему он ничего не говорит?.. Я не могу так больше!..»
Теперь, да и никогда раньше, не мог Герман ответить самому себе на вопрос: почему и он не сказал ей главного, решительного слова, почему, будто испугавшись чего-то, они разошлись? Да что там — разошлись: ведь он просто сбежал из села! Почему? Жертвовал ради этого безрукого парня? А может быть, боялся сложностей? (У нее ведь была маленькая дочь!) Или людских пересудов?.. Какая подлость! Ведь он любил ее, и, расставаясь, любил, и потом страдал многие годы. И верил, очень хотел верить, что она тоже любит его и тоже страдает, даже ничего не зная о нем, как и он — о ней. И эта уверенность делала его жизнь более полной в течение многих лет…
Так что это было: жертва или подлость?
Обычно какие-то защитные психологические механизмы ограничивали воспоминания общим настроением или почти физически ощутимой картиной, в которой присутствовали только он и природа, словно жил там этакий счастливый Робинзон. Но вот сегодня механизмы не сработали. И неожиданно для него не было неприятного щемящего чувства. Но все же, почему они не сработали?..
Герман незаметно прошел весь парк и оказался в самом дальнем конце его у небольшой грязной канавы, заросшей осокой и лопухами. На другом берегу канавы узкой полосой тянулся пустырь, а за ним стояли совсем новые девятиэтажные дома.
Квартал не был еще завершен, кое-где меж домов виднелись строительные краны. Оттуда доносилось рычание мощных моторов — там ползали бульдозеры и громоздкие панелевозы с деталями квартир, словно выхваченными из детского «конструктора».
Герману захотелось пойти туда, взглянуть на этих людей, которые строили, заселяли новые дома, уходили из коммунальных квартир, мечтали об уюте и детях. И эти здания, и двигавшиеся около них фигурки людей вселяли в Германа радость. Ему было просто необходимо сейчас постоять на этом берегу грязной канавы, поглядеть на другой, лязгающий, рычащий, застраивающийся берег. А за спиной он ощущал дремлющий парк и упрятанную в нем серую массу больницы…
Кухнюк! Вот кто был виновником давно не тревожащих воспоминаний. Убийца Кухнюк. Герман не улавливал еще связи. Этот человек, его преступление и трагедия глубоко взволновали Германа. Может быть, даже не сами факты, которых он почти не знал, а то, что он додумывал сам. Действительно, что он знал об этом человеке?
Приезжавший ночью следователь рассказал Герману о Кухнюке: прошел всю войну солдатом, был дважды ранен. Одно из ранений — в живот, весьма неприятное для мужчины. Но Кухнюк после демобилизации в 1949 году женился на дочери хозяйки, у которой снимал комнату, девушке не очень красивой, почти на десять лет моложе его, совсем девчонке. Через несколько лет родился у них сын. Кухнюк проработал в котельной механического завода двадцать лет, и хоть раз в году, на какой-нибудь праздник, его отмечали непременно — за трудолюбие и исполнительность. Кроме довоенной сельской семилетки, он нигде больше не учился, но за учебой сына следил строго, и тот успешно окончил десять классов, а потом ушел служить в танковые войска.
Жена Кухнюка, женщина замкнутая, как и муж, работала товароведом на одной из городских баз. Как они жили в семье, толком никто не знал. Одни говорили: «Хорошо», другие усмехались: «Бог их знает, чужая жизнь — потемки. Но мужичок-то он как будто порченый. И на этой, наверное, почве — того…» А одна соседка категорично заявила: «Был у Кухнючихи мужик на стороне! И он сам про это догадывался…»
Одно было несомненно: человек всю жизнь остро переживал последствия своего ранения, может быть даже сомневался, его ли это сын… Замкнутый и ревнивый, он, по чьему-то недоброму слову, сбежал с ночной смены домой для свершения своего суда. Суда без спроса и разбора.Но в этой истории, не ограничившейся одной смертью, Герман вдруг увидел так отчетливо, как никогда раньше, истинную силу, неудержимость человеческого чувства. Герман не мог отделаться от ощущения, что эта трагедия, словно магнит, притягивает его мысли. Чем? В сущности, все вздор: Кухнюк просто психически неполноценен. Физическая, реальная основа для этого есть. А он, Герман, измотан дежурством, нервы напряжены, — вот и все. Хорошо бы сейчас завалиться спать. Часа на четыре хотя бы, а потом — на катер и в лес! В золотой, тихий осенний лес…
Он возвращался к зданию больницы, отвечая на приветствия больных. Их становилось в парке все больше и больше.
Судя по тому, что машина, на которой развозили пищу, стояла мокрая, уже помытая, у гаража, можно было предположить, что завтрак давно прошел. Герман посмотрел на часы — без четверти девять. Он прибавил шаг. Кажется, совсем еще недавно бидоны с пищей возила с кухни старая лошадь по кличке Фуня, впряженная в оцинкованную телегу. Герман отлично помнил и лошадь и телегу. А прошло с тех пор, поди, не меньше шести-семи лет: уже при Бате несколько лет возили на машине…
Герман обогнул здание и направился к главному входу. Здесь когда-то, очень давно, были поставлены по обе стороны от высокой двери с медными длинными ручками два массивных вазона под старую бронзу с затейливым рисунком. Где их достал Батя — одному богу известно, но от них центральный вход стал похожим не на больничный, а, скорее, на музейный или соборный. У Бати было явное пристрастие к величественному и масштабному, причем — в повседневном! И проявлялось это не только в тех, зачастую уникальных, вещах, которые он приобретал для больницы. Казалось, основной целью Бати было еще и еще раз доказать всем, да и себе самому, что медицина всемогуща, а беды — от людей, занимающихся ею. Любимое его выражение с небольшими вариациями звучало примерно так: «Из каждой лечебной неудачи торчат уши медиков…» На ежедневных утренних конференциях, бывало, высиживали часа по полтора. Батя считал это полезным, называл «утренней зарядкой».
Теперь все стало проще, будничнее, быстрее.
В громадный, заросший «бабьими сплетнями», филодендроном и алоэ кабинет Бати пришел новый главный. Иван Степанович Черемезов сменил человека, ставшего почти городской легендой. И оставил вначале все, как было прежде. Оставил филодендроны, только придвинул их поближе к стенам да через некоторое время повесил на один из них клетку с веселым щеглом. Оставил расположение кабинетов в штабе, как называли еще с военных госпитальных лет административную часть первого этажа, и сам тоже говорил — «штаб». Не менял сотрудников. Не отменил и общих утренних конференций, хотя, в соответствии с духом времени, считал это каждодневное заседание пережитком старины, своего рода анахронизмом. Сам появлялся на них очень редко. В основном в те дни, когда нужно было обсудить какую-нибудь инструкцию или приказ. Видели его редко, слышали еще реже. Это было так необычно и так приятно! Говорили: как легко стало работать!
Иван Степанович в основном занимался хозяйственными делами. Он подолгу разбирался в многочисленных и сложных проектах и планах, заполнявших переплетенными томами, папками, рулонами массивный шкаф, украшенный инкрустациями, о котором Батя напыщенно говорил: «Здесь будущее нашей больницы». Со страниц проектов глядели высотные постройки, системы зданий, связанных между собой переходами, какие-то диковинные городки, состоящие из круглых, многогранных и прочих строений странной формы. Делали эти чертежи знакомые Бате архитекторы или бывшие больные, а потом, когда было получено «добро» на реконструкцию больницы, подключились и проектные мастерские. Над Батиными идеями посмеивались, но слушали с интересом, в глубине души веря в его всемогущество. Уж если что заберет себе Батя в голову, то не отступится, рано или поздно своего добьется! А вот когда узнали в больнице, что и «тихий» Иван Степанович начинает толковать о том же, идеи стали называть прожектами, а главного — «Ванечкой», имея в виду, вероятно, известного чеховского героя: «Мы с Ванечкой такую больницу отгрохаем, всю круглую, как земной шар, только поменьше…» И прочее в том же духе.