Выбор
Шрифт:
Когда же она была готова, вызвал еще митрополита Даниила, братьев Юрия и Андрея и говорил им всем негромко, медленно, чуть с хрипотцой, но четко и ясно:
– Приказываю своего сына, великого князя Ивана, Богу, Пречистой Богородице, святым чудотворцам и тебе, отцу своему Даниилу, митрополиту всея Руси; даю сыну Ивану свое государство, которым меня благословил отец мой...
– И дальше, дальше - про совет, про клятву, которой все должны клясться на кресте малолетнему Ивану по вере, что те, кому он оставляет его на заботу, охранение и попечение, исполнит все свято, неизменно и неотступно.
И все клялись в этом.
Потом поманил Даниила поближе и спросил, появился ли Кирилловский
Кроме Даниила, у постели его столпились еще Коломенский владыка Вассиан, Троицкий игумен Иосаф, старец Михаил Сукин, его духовник протопоп Алексей.
– Слушайте! Только не положите меня в гроб в белом платье, хотя бы и выздоровлю, - нужды нет. Мысль моя и сердечное желание обращено к иночеству. И хотел, чтоб именно в Кирилловском, но Господь и тут...
Выразительно посмотрел на краснолицего, лоснящегося Даниила, и тот, кажется, понял, почему именно в Кирилловском, и, шумно, сочувственно вздохнув, ласково-увещевательно стал, однако, объяснять, что не столь важно, где да кто, главное - суть, и, может быть, государю как раз разумнее всего Троицкое пострижение.
– И вот Иосаф...
– Я против!
– выпалил неожиданно брат Андрей так громко, что все вздрогнули.
– Государь - Божий наместник на земле, зачем же ему ангельский чин? Он уже выше! Великий пращур наш Владимир не в чернецах преставился. И иные.
– Верно!
– поддержал Шигона, а за ним и Воронцов.
– Ниже получается.
– Нет, чада, неверно судите!
– возразил Даниил.
– Монашество есть рать господня.
– Государь в общей рати!
– возмутился Андрей.
Заспорили, повышая голоса, в опочивальне стало совсем тесно, потому что никто из нее так и не уходил, наоборот, добавлялись, и в ней уже нечем было дышать от духоты, пропитанной вонью гнили и чадом плохо горевших в этой спертости, трещащих многочисленных свечей. Большинство то и дело утирали платками обильно катившийся по их лбам, щекам и шеям пот, трясли подмышки кафтанов и портки, под которыми тоже тек горячий пот, глядели совершенно ошалело, видимо, плохо даже что-либо соображая, но никто, ни один не мог, не смел уйти, пока он не отпустил.
А он сначала радовался, что вокруг все самые нужные ему лица и что они так горячо, глубоко и верно внимают каждому его слову, но постепенно перестал обращать на них внимание, целиком поглощенный своими мыслями и желаниями, которые стали вспыхивать одно за другим, одно за другим.
Захотел вдруг приложиться в иконе Владимирской Божьей Матери, и Шигона трусцой сбегал в Успенский собор и принес ее - никому другому бы ее ни за что не дали в руки.
Подозвал игумена Иосафа и просил молиться о сыне его, а потом поманил пальцем, чтобы наклонился пониже, и зашептал, чтоб, как все уйдут, тот пришел бы и тайно приобщил его и маслом соборовал.
А духовника своего громко спросил, бывал ли он когда при том, когда душа разлучается от тела. Тот помотал головой.
– Не бывал.
– Теперь поглядишь!
Скривил рот - видно, хотел усмехнуться или улыбнуться.
Ему сказали, что сильно и давно просится великая княгиня с детьми. Встрепенулся и помрачнел.
– Нет! Не надо.
Даниил, Шигона, Шуйские, Глинский, да почти все в великом удивлении подались к его кровати.
– Как?
– Почему?
– Нужно же!
– Никак нельзя!..
– Не на-до!
– еще тверже, раздельно проговорил он.
Запереглядывались, ничего не понимая. Даниил осторожно попросил:
– Объясни почему!
– Отстаньте!
И прикрыл глаза, не желая больше разговаривать.
Запереглядывались
вовсе пораженные, но после некоторого замешательства стали все-таки потихоньку, по очереди, а потом и наперебой уговаривать, что не повидаться, не попрощаться и не благословить детей и ее никак нельзя, что это противу всех христианских законов и что она уже изошла слезами, так давно, почитай всю болезнь, его не видя и не понимая, почему он в это тяжелое время не допускает ее до себя. Ведь его язвы, как выяснилось, совсем не заразительны. И всякое иное ему говорили, увещевали, а он все лежал и лежал с закрытыми глазами. Дважды, правда, приоткрывал их на мгновения, чтобы поняли, что не уснул и все слышит. Все думал, как им объяснить свое нежелание видеть их. Наконец придумал.– Никак нельзя. Дети испугаются, увидев такого страшного. Могут на всю жизнь испугаться.
– Глупости!
– И можно лишь три-четыре свечи оставить, чтоб не разглядели.
– Без благословения же никак нельзя...
Все-таки уговорили.
Елена и Аграфена Челяднина внесли трехлетнего Ивана и годовалого Юрия, и он благословил Ивана святой реликвией московских государей - крестом митрополита Петра, а Юрия просто так.
Елене же сказал, что ей будет все, как всем другим великим княгиням-вдовам, на что она заголосила и упала без чувств, и ее вынесли на руках вместе с детьми. В правящий совет ее не включил, хотя ему и говорили, что надо бы...
Вконец обессиленный, провалился в забытье и в последний раз увидел Соломонию, которая из зрелой на его глазах медленно-медленно менялась, молодела, молодела, пока не превратилась в ту юную, лучезарно, радостно светящуюся, небывалую красавицу, равной которой никто никогда не видывал - и его сердце сладко зашлось, совсем как тогда...
* * *
Он умер в двенадцатом часу со среды на четверг третьего декабря тысяча пятьсот тридцать третьего года.
И его все-таки успели постричь перед самой кончиной по его слезным настояниям. Только вот платья иноческого не припасли и бегали ночью по Кремлю, добывали.
А через семь дней брат его Юрий Иванович, князь Дмитровский, был схвачен и брошен в ту же темницу, в которой некогда сгинул внук Дмитрий. И Юрий тоже никогда из нее больше не вышел.
Сплетничали, что это еще по его собственному повелению.
А потом вскоре духовная грамота Василия о правящем совете бесследно исчезла, и вся власть в стране стала быстро сосредоточиваться не в его руках, а в руках Елены, которая оказалась на диво напористой, хваткой и беспощадной. Уже в январе тридцать четвертого она своей волей возвела воеводу Ивана Овчину-Телепнева-Оболенского в чин воеводы, а всего несколько месяцев спустя и в высший чин конюшего, и в открытую правила вместе с ним, оттеснив от важнейших дел буквально всех. И в открытую жила с ним, спала в великокняжеской опочивальне, всюду бывали вместе. Такого Русь еще не видывала.
Ошеломленная знать, включая членов совета, долгое время не могла прийти в себя от столь невиданно-неслыханной наглости и бесстыдства. Один лишь Михаил Львович Глинский не потерял головы и вознегодовал, попытался урезонить, остановить распоясавшуюся племянницу, но был немедленно закован в железа, брошен в темницу и уже через несколько месяцев уморен голодом.
Четыре с половиной года тешились, как только хотели, на московском престоле упоенные своей страстью любовники, пока верхушка боярская наконец не опомнилась и не убрала сначала Елену - ее отравили в апреле тридцать восьмого, - а через шесть дней схватили и Овчину-Телепнева и заковали в те же самые железа, в которых он уморил Глинского. По одним сведениям, кончина его была точно такой же, по другим - еще страшней: его разорвали, разорвали на части взбешенные им.