Вырванные страницы
Шрифт:
Эти пополняемые анналы лирической памяти определенно не отличаются точностью. Допустим, боль гораздо круче и бесконечно разнообразней любви, к ней не привыкаешь, с ней нельзя жить, и умирать под ее знаменами стыдно. О любви трудно забыть, боль же, если удается ее преодолеть, истирается грядущим в легчайшую пыль, что оседает на воспоминаниях невидимым слоем. Последующие открытия в любви вовсе не отменяют былые достижения. Боль — прошу занести в протокол — не имеет с наукой ничего общего. Как ни пробовал искать в припорошенном прошлом подобие истины, общий знаменатель, пригодное объяснение идущего в настоящем — не находил. Решение обнаруживается случайно, возникает вдруг, удивляет своей очевидностью и местоположением, горько усмехаясь пред универсальными законами-поговорками и прописанными соседским телевизором рецептами счастья. Опыт переживания, перерождения и прочих пертурбаций невозможно экстраполировать на текущие, тут все впервые,
Горбатая, волне подобная скамейка, в забытом муниципалитетом парке стоит, скучает, точно давно меня ждет. Вид на все известные четыре зафиксирован и предсказуем: когда-то кем-то честно и давно засаженные аллеи, раздробленные подобными зонами для культурного отдыха, высокая, не наделенная эстетической функцией, как корсет викторианской эпохи, ограда. Никого, да никто и не нужен. Ребята Эрос и Танатос не дадут заскучать, выродки платонизма ведут за собой и прочих объектов терминологии импозантного венского доктора, требует угрюмой сосредоточенности и пристального к себе внимания. Все приходится делать самому, ибо аналитики извне сами нуждаются друг в друге. Как говорится, на чем зафиксированы Вы?
В лучших традициях, захожу с эпиграфа, прицепившегося липкими лапками к истокам сознания: «Мир хижинам, война дворцам». Вроде какой-то галльский певец густо-багряного переворота, любитель острот в буквальном смысле более, чем в переносном. На поверку его формула лучше работает в пространстве личном, общественное она скорее девальвирует. Так вот, в привычных условиях я брезгую довольствоваться малым, жить лишениями в чувствах, угрожающе подверженный аффективным страстям и т. д. За эти внутренние хоромы, где отягощен как ролью архитектора, так и жильца, приходится платить грабительский налог, а необходимый иногда покой вправду достается только в боях. Но главное, я ведь действительно умею любить. Не то что бы хватало смелости, гордыня же со своим высотомером отступала всякий раз, когда иное человеческое существо заставляло терять привычный, контролируемый облик, — нет. Одной из самых пагубных моих страстей слывет та, которая к познанию, во всей его неуютной необъятности, она-то и оказывается сильнее растраченного в прежние громкие кампании инстинкта самосохранения. К тому же, ввязываясь в текущую любовную передрягу, я добровольно подался в учредители совместной жизни, умудрился принять информированное решение в начале, где и не дано выбирать.
Тем потрепанным утром, перещеголявшим и нынешнее в абстрактности, я почти знал, предчувствовал, угадывал, что выход из дома не останется безнаказанным, что вернусь к дверям с оскорбленной кармой и подорванными представлениями о прекрасном. В общем, лихо началось, предельно очевидно и выразительные средства не подвели. Для начала именно что очнулся ото сна; мгновенно, резко, болезненно выпал прямо в глухие жесткие объятия рацио. Рука же, пятипалая изменница расхлестала по столу полчашки кофе, от которого пришлось отказаться. Пульс ввиду концентрации адреналина и биохимик знает, чего еще, заладил аритмию и усиление толчка и т. п. «нехорошо». Книга вела себя под стать: чьи-то верные строчки распоясались, плюнули на волю автора с издателем, отрывались, точно толпа на лучшем концерте «Muse», прыгали, впечатляя синхронностью и при том неуловимостью в отдельности. Подобралась с тылу тошнота, но едва одолел слабые, фантомные спазмы, как тут же закружилась голова. Окончательно впав в легкую экзальтацию, принял окарикатуренную позу мыслителя, не слезая с насиженной табуретки, и ощущая прохладу ладоней у разгоряченного лица, с возможной на момент ясностью, раскладывал pro и contra. Перед выходом из дому я облачился в лучшую из чистых рубашек и не забыл пригладить волосы. В мозгу медленно плавились и капали негромко на уста слова какой-то цинично-костлявой старинной военной песенки.
Как я ее встретил, Вы со всеми подробностями прочтете в любом романе по теме, и, надеюсь, проявите свой заблудившийся вкус, выберете что-нибудь достойное. Предпочитаю спокойного, элегантного Бунина, но вряд ли он бы согласился с подобной бесцеремонной к нему реминисценцией. Погода тем временем требует удалиться прочь, совершить акт движения во имя сохранения и приумножения быстро иссякающего запаса тепла. Кстати, насчет времени года — однозначно не май. Спасибо, старая скамейка — героиня любой маминой юности, стоический парк, где за брюзгливой оградой хрипит двигателями внутреннего сгорания город, смертельно больной с поражением сердца. Да здравствуют укомплектованные работниками комфортабельно-презентабельные офисы, неоперабельные абсцессы! Витамины, вливания, порошки и пипетки с самого начала терпят поражение. Полис умрет, чтоб возродиться с новым недугом, но споет о том кто-то, кому не все равно и у кого есть голос.
Какой житель, скажите, не любит дум на ходу? Моим предательски
редко удается закрутиться вокруг чего-то стоящего, соответствующего моменту, требующих немедленного участия к себе обязательств. Нескончаемыми мыслями о ней я имитирую жизнеспособность, маскирую потерю значимости в собственных глазах, сброс ориентиров и привязок к судьбе. Так единственно у меня обозначается первое отклонение после значительного разрыва. Органы чувств функционируют со сбоями и постоянными ошибками, перестают отличать одно от другого, смешивают ощущения, теряя признаки. Итоговое безразличие вылетает ядовитыми брызгами в прежнее окружение, выжигает оставшееся после неосторожно любимого существа, еще кем-то населенное, за годы облагороженное и налаженное пространство. Сохранить, конечно же, сохранить.И ведь было бы о чем сожалеть?! Героиня списанных печалей, о которой я помню, которую оставил не по чужой отнюдь воле; эта женщина меня размагнитила, отделила играючи от важного и даже необходимого прежде, а затем и вовсе позабыла. Ее любовь не имела ничего с действительностью, лишь непрерывное созерцание себя в развернутой и вывернутой во все направления перспективе нашего романа. Я не понимал, она не желала объяснить, пряталась, соскальзывала, улетучивалась легким запахом, если ее осмеливались остановить в очередной сконструированной фантазии. Забродившее раздражение, и тоска по тому, что с нами не случилось, стали моими постоянными незваными гостями. Ждал развития событий, пытался образумиться, найти у нас что-то, что могло иметь значение и ценность, гарантировать будущее. Однажды и взаимность принялась тяготить, начала отслаиваться тонкая позолота иррациональной романтики, а под нею бесполезная чистая медь не сточенных трением различий и стылого, потерянного времени.
Опуская подробности и причины, известные каждому потребителю убийцы-кислорода, облагороженному речью, спешу заметить, что разочарован. Иллюзорная наша близость и драматичный конфликт разноголосых демиургов бережно хранили в себе особый сорт экзистенциального корма, весьма сбалансированного, хотя и не отличавшегося приятным вкусом и внешним видом. Я подыхал на такой диете, но медленно уходящая прочь жизнь — все ж таки жизнь. Нынче их нет. Ни ее, неповторимой, ни жизни без оной. Да-да, знаю, что в конце сработают механизмы приспособления, встанут на свои места завязка и прочие элементы сюжета, сбежавшие с темницы эпопеи. Оно неизбежно, как смерть, может быть, равнозначно. Впрочем, не глядя, догулялся черт знает до куда, знакомого кругом нет, теплей не стало. Пожалуй, и я сейчас улыбнусь.
77
Другу Лёве.
Вон там смеются дети, в парке, что живет внизу целый день, но их самих не видно за взрослыми уже деревьями, лишь на каруселях часто мелькают разноцветные маленькие драже панамок и кепок. Затем указанно, неминуемо стемнеет, остановятся на сон лошадки и прочие едкие пластмассовые демоны, туда же придут молодые, но не всегда люди, будут пытаться любить, похабно орать друг другу до драк, в общем, отдыхать, заливаясь и переливаясь своим янтарным, крепким, слабым, с лаймом или светлым. Может, он-то и лишает иных человеческого облика, потому в простеньких рекламах запрещено использовать лица, части тела? Неочевидно, но возможно, как и все прочее, прочее.
Однако, здесь, думаю, почти хорошо. Если бы не притащившееся сюда вслед за мной лето, порастерявшее понурые теплые дожди, если бы не память, заделавшаяся вдруг музейным работником, фанатично охраняющим детали прошлого.
По вечерам на балконе еще и пчела, одна, неотвязная, точно ей и податься более некуда, и в улее не ждут дела и другие желтые. Я пью мятный сладкий чай, курю сигареты с фильтром, листаю книгу и смотрю на обездвиженное, под анестезией, закатное небо. У меня оранжевый, малиновый, сизый и чуть серого по канту. Солнце, неравномерно краснеющее, не спеша, томно, точно веки красотки в экстазе, западает за проведенный когда-то рубеж. Города почти и нет, разве что немного виднеется в стороне, растекается мутным бронзовым пятном в пейзаже, испаряется от жившей в нем ранее жары. Ладонь, доверчиво льнущая к щеке, ощущает жесткую, пока неприятную щетину, следствие чрезмерной, глубокой, как дыра в кармане брюк, задумчивости, помноженной на общую усталость от себя прежнего, имевшего стойкую предрасположенность к бритью. Жалкий бунт.
Кажется, что-то я все-таки потерял, хотя стремился сохранить только жизнь. Видимо, пришла пора чего покрепче прежнего чая, схожего цвета, но с головокружительным ароматом, и ночное небо поселилось у меня в стакане. Над головой, где звездам положено светить, даже их подружку-луну едва видно, меж сваленных рулонами облаков подмигивает раз на раз. Длительное, рассеянное наблюдение за собой, за постулатами незыблемой прелести, разрешенной красоты, приносит некоторое облегчение. И как-будто так давно от нее ушел, от старого, доступного воплощения, от той самой хаотично любимой женщины.