Вырванные страницы
Шрифт:
Реальность, с ее непреклонностью заставляет скрываться, искать запасного выхода, прочь от воспаляющих вопросов, совершенных безвозвратно поступков, проигранной в целом судьбы. Которые сутки справляю по единому образу и подобию, не тревожусь разнообразием, принимаю пресное лекарство покоя, а совсем не отпускает ни она от себя, ни промежуточная боль, ни сомнения в целом.
Она истребляла меня с истинно животной, избавленной от рефлексий, потребностью обладать. Не находилось у нее цели, оправдывающей средства, одно нарастающее в геометрической прогрессии желание обратить иное человеческое существо в недвижимость. После не поселиться в этом одушевленном доме, но им владеть наряду, возможно, с другими, изредка, может, навещать. Жестокость вполне человеческая. Я не был нужен,
Однажды собрался и дернулся прочь, оставил, пошел умирать на свет. Здесь мне покров заботливо соткет умелый ветер из нежного, холеного тополиного пуха, что нынче вылупился в избытке. Его хватит и для такого бескрайнего чувства. Пока промеж делом оплачу наш с ней счет своими скудными душевными средствами. И, естественно, будучи терпелив, подожду дождь, и еще раз не забуду ее.
29
С. А. Соловьеву, с вдохновением.
Плавит июльский воздух, не идет в трахею, застаивается вокруг, вибрирует от проезжающих машин, и его, кажется, можно потрогать. Жара ласково душит меня, гладит липкими, горячими лучами по лбу и волосам, целует нервным ветерком в щеку, обнимает всего так страстно. Дневные часы тянутся сладкой нугою, по-прежнему деятельные, но уже развращенные ожиданием вечерней прохлады, и сама мысль замедляет ход, лопается внутри, не желая покидать, выходить наружу. О, здесь ждут грозу, что отделает небо пышным, тяжелым убором пурпурных туч, смоет пыль с уморившихся стен, сделает трескучую, сухую поверхность тротуаров всего лишь грязным дном своих скорых потоков, и город, наконец, расслабится, дыша.
Мне, впрочем, все равно. Будут ли далее девочки в белом с распущенными волосами и их только созревшие мальчики осаждать каменные цветки фонтанов? Будут ли прочие прятаться в теплую, как парное молоко, тень, и станут ли искать среди друг друга, уверенные, что найдут? Будут ли? Ладно любят и умирают, спорят и соглашаются, покупают и продают, пристально следят и легко пропадают из виду, все измеряя временем, а я стараюсь не замечать.
Мне с ними вместе плохо. Вот, собственно, все, что нас роднит, исключая праматерь. Над головой зачинается обещанный антракт, стремительно растягивается занавес, многообещающе темнеет, ритмично громыхает, все быстрее цокают каблуки и шаркают подошвы, изогнутые проволоки молний лезут то тут, то там, как пружины из видавшего любовь, матраца. Старая, все как-то красивая, женщина, собирает в укрытие свою невкусную, яркую, последнюю клубнику, которую и я взял, будучи внизу.
В комнатах без того давно поселилось отчаяние, а нынче совсем неприглядно, но звать электричество после ослепительного дня кажется еще хуже. Выйти на балкон, закурить, глотнуть бодрящий кофе, закусить сочной ягодкой, попытаться снова исцелиться.
Ведь тоже видел полземли и знаком с океаном, как эта освободившаяся вода, причудливый элемент, возможное сцепление атомов, и точно так не знаю, откуда и куда падаю, с шумом разбиваюсь в бесформенную массу, теряю себя, становлюсь частью целого, оборачиваюсь ничем. И ветер, жутко шепча, столь же жестоко менял мой курс, уносил прочь, и я, беспомощный, истратившийся попусту, высыхал от тоски, не достигая желаемого. Бывало, я ненадолго попадал в чью-то ладонь, согревался жадно ее теплом, украшал желанные губы или смешивался с едкими солеными каплями слез, но потом все равно убегал прочь. Мне не хотелось остаться, даже если мог, в последнем отличии от этой воды, что не выбирает. Течет, течет, не помнит, причитает со мной.
Как-то мимо пролезла ночь, убаюкав бесноватый пейзаж, зажглись мутные фонари, замелькали мерзко вывески, побежали тени. Истончившиеся иглы дождя бесшумно, с большим мастерством расшивают пространство нитями темного серебра. Та, что так и не стала моей, которую я
так безобразно до сих люблю, она где-то вдалеке, и мне ее не разглядеть, тем более, не окликнуть. Время, говорили, исцеляет, но вместо этого оно приучило меня молча терпеть боль. Множество жухлых, звучавших прежде, они не сумеют рассказать о ней, о дыхании, глазах, жестах, голосе, отпечатать ее в высочайшей точности для меня. Нужны новые слова, и пока их нет, я нем. Похоже, отчасти и глух.Раз за разом пытаюсь собрать вместе напоминания, чтобы заменить утраченное вместе с ней, привязаться хотя бы к воссозданному подобию близкого существования, чтобы не упасть. Я вознамерился бросить свой путь и остаться, но черт ее дери. Сырость замочила духоту, и не сделалось легче, хотя и пахнет травой и мылом, луна порастаскала выжимки туч, гордая и абсолютно полная, солирует на тщательно разглаженном лбу мирозданья. И завтра ее и свою единственную, выйду подождать. И снова укажу…
5
Вот он твой, рассеянный, злой и жалкий. Не первый день и какой там по счету год. Один вечер с трудом подползает ко мне на коленях, оставляя закатом кровавый след. Боже, до чего жутко. Я плачу по тебе всем телом, из каждой моей поры сочится тоска, по позвоночнику стекает печаль. От моих кошмарных сигарет уже болит голова, а ведь едва начал. И плохо спал. Это мои кишки мотает на ус время. Гоняет по кругу недосказанность и не отпускает страх. Я то масло, что ты оставляла по утрам на столе — совсем обмяк. Меня ножом режет память и размазывает по хлебу вчерашних дней. Как встарь, и повторяется: работа, увлечения, приключения, домашние животные и лотерейные билетики на сдачу. Вера, Надежда, Любовь в случайном порядке.
А потом встретились. Синее платье в мелких розовых цветах упрятало и переварило в своих складках всего, с потрохами и гороскопами на завтра. Ты сказала, что купила его на распродаже с хорошей скидкой. Сердце колотило ребра, сломанные еще до того, как ты начала ходить, хрип голос, у кофе пропал вкус и запах. Ты пила свой, улыбалась, щурилась, лепетала что-то про импрессионизм, перед глазами вправду начинало плыть. Я пошутил про Тургенева и дальнобойщиков, ты — про старика Зевса и беззаботных нимф. И мы молчали. Было все изящно ясно. Я заерзал. Ты отвела глаза и прикрылась шарфом. И я забыл, где припарковался, а пока ходили кругами, ты читали вывески, чтобы о чем-то говорить, путая нити и теряя темы, затем тебя едва не сбил красный «Matiz». Я слегка, осторожно и робко, неловко, едва-едва со страху, поцеловал уголок губ. И мы хохотали от облегчения и счастья, оба смущаясь. Ты ведь тоже забыла, в какой стороне метро.
Детали и мелочи мои извини. Может, была другая рубашка и, скорее, разбегалась зима, чем еще отходила осень. Я думал, ничего страшного. Пройдет, успокоится через недельку, потом другую переживу, как всегда, останешься милой открыткой от Бога: уберу в дальний ящик, к скопленным сувенирам.
Я не знал, что ты мне нужна. Точнее, вовсе не допускал. А когда болело нестерпимо, валил на экологию, смерть и пробки, юных глупых девочек и весну в сквозняках. Да и ты не боролась, сказала лишь в смс, что это скотство — не прощаться, исчезать, терять тебя. Тем и виновата. Я читал в газетах, как ты живешь. Впрочем, блаженный, старался не замечать невроза в речи и бессонницы на лице. Говорю же: грязный воздух, плохой любовник и ужасная эта бумага. Простая не судьба.
Ты любила слово «посмотрим». Я смотрю, и не понимаю. Ночью всегда хуже. Зато лучше писать. Не будь ночей, я бы быстро умер с голоду. А благодаря им кончаюсь долго, растягиваясь сериалом, успевая подробно заполнять анамнез. Три года назад я был супер-героем. Много сочинял, но не о себе. Точнее, не о себе в действительности. По моде лукавил, играл с приемами, смешивал различные, редко удачные композиции из живших мимо людей, весь шутился, выводил удобные красивые формулы, избегал намеренно, может, слыть конкретным, показываться серьезным. Желал соответствовать. И пропустил тебя, как вручение Нобелевской премии. Говорил: «И так хорошо». А ты сделала меня больше.