Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Я буду жить до старости, до славы...
Шрифт:

1932

Убийца

От ногтя до локтя длиною, непорочна, чиста, свежа, блещет синяя под луною сталь отточенного ножа. А потом одного порядка и заход с одного конца — как железная рукоятка в как железной руке отца. Он замучился, к черту, за день у раздумий в тугом кольце, наподобие свежих ссадин — пятна синие на лице. Что-то глотка его охрипла, пота зернышки, как пшено, но в ладонь рукоятка влипла — все обдумано, решено. Он в подполье надулся квасом, часа ждет, захватило дух… Вот, встревоженный первым часом, задохнулся во тьме петух. Это знак. Но тоска, однако, жарит губы, печет лицо. Потрясенный тоскою знака, он шагнул на свое крыльцо. Он шагнул далеко и прямо — нож в ладони — вперед, пора… Перед ним голубая яма пряно пахнущего двора. От морозного, легкого взлома желтовата, местами темна, над хлевами трещит солома, привезенная днем с гумна. Жарко дышат родные кони, куры сонные у плеча, нож в ладони, фонарь в ладони — два сверкающие луча. Нож в ладони. В лепешку коровью, в эту пакость, летит сперва, обливаясь пунцовой кровью, петушиная голова — знак подавшая к бою… Та ведь… Рассыпаются куры кругом… Стервенеет хозяин — давит кур клокочущих сапогом. Жадно скалит зубов огрызки, нож горит, керосиновый чад — на ногах кровяные брызги, кости маленькие трещат. Птицы скоро порезаны. Уж они не трепещутся. Пух
до небес.
И на двор летит из конюшни Серый. В яблоках. Жеребец.
Он себе не находит места, сталь на желтых его зубах — это слава всего уезда ходит по двору на дыбах. Попрощайся с красою с этою. Вот он мечется, ищет лаз, и кровавые змейки сетью, как ловушка, накрыли глаз. — Пропадай, жеребенок, к черту, погибай от ножа… огня… — И хозяин берет за челку настороженного коня. Кровь, застывшую словно патоку, он стирает с ножа рукой, стонет, колет коня под лопатку — на колени рушится конь, слабнет, роет навоз копытом — смерть выходит со всех сторон, только пух на коне убитом мокнет, красен, потом — черен. А хозяин в багровых росах, облит росами, как из ведра, — он коров и свиней поросых режет начисто до утра. Бойня. Страшная вонь. Отрава. Задыхаясь, уже на заре он любимого волкодава убивает в его конуре. Он солому кладет на срубы и на трупы коров, коня, плачет, лижет сухие губы золотым языком огня. Ноги, красные, как у аиста, отмывает, бросает нож: — Получай, коллектив, хозяйство — ты под пеплом его найдешь… Он пойдет по дорогам нищим, будет клянчить на хлеб и квас… Мы, убийца, тебя разыщем — не уйдешь далеко от нас. Я скажу ему — этой жиле: — Ты чужого убил коня, ты амбары спалил чужие… Только он не поймет меня.

1932

«Я замолчу, в любови разуверясь…»

Я замолчу, в любови разуверясь, — она ушла по первому снежку, она ушла — какая чушь и ересь в мою полезла смутную башку. Хочу запеть, но это словно прихоть, я как не я, и все на стороне, — дымящаяся папироса, ты хоть пойми меня и посоветуй мне. Чтобы опять от этих неполадок, как раньше, не смущаясь ни на миг, я понял бы, что воздух этот сладок, что я во тьме шагаю напрямик. Что не пятнал я письма слезной жижей и наволочек не кусал со зла, что все равно мне, смуглой или рыжей, ты, в общем счете подлая, была. И попрощаюсь я с тобой поклоном. Как хорошо тебе теперь одной — на память мне флакон с одеколоном и тюбики с помадою губной. Мой стол увенчан лампою горбатой, моя кровать на третьем этаже. Чего еще? — Мне только двадцать пятый, мне хорошо и весело уже.

<1933>

«Мы хлеб солили крупной солью…»

Мы хлеб солили крупной солью, и на ходу, легко дыша, мы с этим хлебом ели сою и пили воду из ковша. И тучи мягкие летели над переполненной рекой, и в неуютной, злой постели мы обретали свой покой. Чтобы, когда с утра природа воспрянет, мирна и ясна, греметь водой водопровода, смывая недостатки сна. По комнате шагая с маху, в два счета убирать кровать, искать потертую рубаху и басом песню напевать. Тоска, себе могилу вырой — я песню легкую завью, — над коммунальною квартирой она подобна соловью. Мне скажут черными словами, отринув молодость мою, что я с закрытыми глазами шаманю и в ладоши бью. Что научился только лгать во имя оды и плаката, — о том, что молодость богата, без основанья полагать. Но я вослед за песней ринусь, могучей завистью влеком, — со мной поет и дразнит примус меня лиловым языком.

<1933>

Охота

Я, сказавший своими словами, что ужасен синеющий лес, что качается дрябло над нами омертвелая кожа небес, что, рыхлея, как манная каша, мы забудем планиду свою, что конечная станция наша — это славная гибель в бою, — я, мятущийся, потный и грязный до предела, идя напролом, замахнувшийся песней заразной, как тупым суковатым колом, — я иду под луною кривою, что жестоко на землю косит, над пропащей и желтой травою светлой россыпью моросит. И душа моя, скорбная видом, постарела не по годам, — я товарища в битве не выдам и подругу свою не предам. Пронесу отрицание тлена по дороге, что мне дорога, и уходит почти по колено в золотистую глину нога. И гляжу я направо и прямо, и налево и прямо гляжу, — по дороге случается яма, я спокойно ее обхожу. Солнце плавает над головами, я еще не звоню в торжество, и, сказавший своими словами, я еще не сказал ничего. Но я вынянчен не на готовом, я ходил и лисой и ужом, а теперь на охоту за словом я иду, как на волка с ножом. Только говор рассыплется птичий над зеленою прелестью трав, я приду на деревню с добычей, слово жирное освежевав.

<1933>

«В Нижнем Новгороде с Откоса…»

В Нижнем Новгороде с Откоса [58] чайки падают на Пески [59] , все девчонки гуляют без спроса и совсем пропадают с тоски. Пахнет липой, сиренью и мятой, небывалый слепит колорит, парни ходят — картуз помятый, — папироска во рту горит. Вот повеяло песней далекой, ненадолго почудилось всем, что увидят глаза с поволокой, позабытые всеми совсем. Эти вовсе без края просторы, где горит палисадник любой, Нижний Новгород, Дятловы горы, ночью сумрак чуть-чуть голубой. Влажным ветром пахнуло немного, легким дымом, травою сырой, снова Волга идет, как дорога, вся покачиваясь под горой. Снова, тронутый радостью долгой, я пою, что спокойствие — прах, что высокие звезды над Волгой тоже гаснут на первых порах. Что напрасно, забытая рано, хороша, молода, весела, как в несбыточной песне, Татьяна В Нижнем Новгороде жила. Вот опять на Песках, на паромах ночь огромная залегла, дует запахом чахлых черемух, налетающим из-за угла, тянет дождиком, рваною тучей обволакивает зарю, — я с тобою на всякий случай ровным голосом говорю. Наши разные разговоры, наши песенки вперебой. Нижний Новгород, Дятловы горы, ночью сумрак чуть-чуть голубой.

58

Откос — так горожане называют набережную на Дятловых горах, излюбленное место встреч и прогулок.

59

Пески — «Наносы песка в той части Волги, что неподалеку от Сенной площади» (Поздняев К. Незабываемое // Поэт, рожденный Октябрем. Горький, 1987).

<1933>

Ящик моего письменного стола

В. Стеничу [60]

Я из ряда вон выходящих сочинений не сочиню, я запрячу в далекий ящик то, чего не предам огню. И, покрытые пыльным смрадом, потемневшие до костей, как покойники, лягут рядом клочья мягкие повестей. Вы заглянете в стол. И вдруг вы отшатнетесь — тоска и страх: как могильные черви, буквы извиваются на листах. Муха дохлая — кверху лапки, слюдяные крылья в пыли. А вот в этой багровой папке стихотворные думы легли. Слушай — и дребезжанье лиры донесется через года про любовные сувениры, про январские холода, про звенящую сталь Турксиба и «Путиловца» жирный дым, о моем комсомоле — ибо я когда-то был молодым. Осторожно, рукой не трогай — расползется бумага. Тут все о девушке босоногой — я забыл, как ее зовут. И качаюсь, большой, как тень, я, удаляюсь в края тишины, на халате моем сплетенья и цветы изображены. И какого дьявола ради, одуревший от пустоты, я разглядываю тетради и раскладываю листы? Но наполнено сердце спесью, и в зрачках моих торжество, потому что я слышу песню сочинения моего. Вот летит она, молодая, а какое горло у ней! Запевают ее, сидая с маху конники на коней. Я сижу над столом разрытым, песня наземь идет с высот, и подкованным бьет копытом, и железо в зубах несет. И дрожу от озноба весь я — радость мне потому дана, что из этого ящика песня в
люди выбилась хоть одна.
И сижу я — копаю ящик, и ушла моя пустота. Нет ли в нем каких завалящих, но таких же хороших, как та?

60

Стенич (Сметанич) В. И. (1897–1938) — эссеист, переводчик. Переводил Честертона, Дюамеля, Брехта, Дос Пассоса, Джойса. Автор либретто к новой версии оперы «Пиковая дама», поставленной Мейерхольдом. Прототип юноши Стэнча, главного героя эссе А. А. Блока «Русский денди». Снимался в фильмах «Чапаев», «Ленин в 1918», «Волочаевские дни» в эпизодических ролях белогвардейцев и иностранных шпионов. За годы советской власти четырежды арестовывался. Последний раз — в 1938-м. Расстрелян.

1933

«Без тоски, без грусти, без оглядки…»

Без тоски, без грусти, без оглядки, сокращая житие на треть, я хотел бы на шестом десятке от разрыва сердца умереть. День бы синей изморозью капал, небо бы тускнело вдалеке, я бы, задыхаясь, падал на пол, кровь еще бежала бы в руке. Песни похоронные противны. Саван из легчайшей кисеи. Медные бы положили гривны на глаза заплывшие мои. И уснул я без галлюцинаций, белый и холодный, как клинок. От общественных организаций поступает за венком венок. Их положат вперемешку, вместе — к телу собирается народ, жалко — большинство венков из жести, — дескать, ладно, прах не разберет. Я с таким бы предложеньем вылез заживо, покуда не угас, чтобы на живые разорились — умирают в жизни только раз. Ну, да ладно. И на том спасибо. Это так, для пущей красоты. Вы правы, пожалуй, больше, ибо мертвому и мертвые цветы. Грянет музыка. И в этом разе, чтобы каждый скорбь воспринимал, все склоняются. Однообразен похоронный церемониал. …………… Впрочем, скучно говорить о смерти, попрошу вас не склонять главу, вы стихотворению не верьте, — я еще, товарищи, живу. Лучше мы о том сейчас напишем, как по полированным снегам мы летим на лыжах, песней дышим и работаем на страх врагам.

1933

«Под елью изнуренной и громоздкой…»

Под елью изнуренной и громоздкой, что выросла, не плача ни о ком, меня кормили мякишем и соской, парным голубоватым молоком. Она как раз качалась на пригорке, природе изумрудная свеча. От мякиша избавленные корки собака поедала клокоча. Не признавала горести и скуки младенчества животная пора. Но ель упала, простирая руки, погибла от пилы и топора. Пушистую траву примяла около, и ветер иглы начал развевать. Потом собака старая подохла, а я остался жить да поживать. Я землю рыл, я тосковал в овине, я голодал во сне и наяву, но не уйду теперь на половине и до конца как надо доживу. И по чьему-то верному веленью — такого никогда не утаю — я своему большому поколенью большое предпочтенье отдаю. Прекрасные, тяжелые ребята, — кто не видал — воочию взгляни, — они на промыслах Биби-Эйбата, и на пучине Каспия они. Звенящие и чистые, как стекла, над ними ветер дует боевой… Вот жалко только, что собака сдохла и ель упала книзу головой.

1933

«Лес над нами огромным навесом…»

Лес над нами огромным навесом — корабельные сосны, казна, — мы с тобою шатаемся лесом, незабвенный товарищ Кузьма [61] . Только птицы лохматые, воя, промелькнут, устрашая, грозя, за плечами центрального боя одноствольные наши друзья. Наша молодость, песня и слава, тошнотворный душок белены, чернораменье до лесосплава, занимает собой полстраны. Так и мучимся, в лешего веря, в этом логове, тяжком, густом; нас порою пугает тетеря, поднимая себя над кустом. На болоте ни звона, ни стука, все загублено злой беленой; тут жила, по рассказам, гадюка в половину болота длиной. Но не верится все-таки — что бы тишина означала сия? Может, гадина сдохла со злобы, и поблекла ее чешуя? Знаю, слышу, куда ни сунусь, что не вечна ни песня, ни тьма, что осыплется осень, как юность, словно лиственница, Кузьма. Колет руку неловкая хвоя подбородка и верхней губы. На планете, что мчится воя, мы поднимемся, как дубы. Ночь ли, осень ли, легкий свет ли, мы летим, как планета вся, толстых рук золотые ветви над собой к небесам занеся. И, не тешась любовью и снами, мы шагаем, навеки сильны; в ногу вместе с тяжелыми, с нами, ветер с левой идет стороны. И деревьев огромные трубы на песчаные лезут бугры, и навстречу поют лесорубы и камнями вострят топоры.

61

Товарищ Кузьма — К. Краюшкин — друг Бориса Корнилова, сельский учитель, убит кулаками в деревне Зубово Нижегородской области.

1933

Из летних стихов

Все цвело. Деревья шли по краю розовой, пылающей воды; я, свою разыскивая кралю, кинулся в глубокие сады. Щеголяя шелковой обновой, шла она. Кругом росла трава. А над ней — над кралею бубновой — разного размера дерева. Просто куст, осыпанный сиренью, золотому дубу не под стать, птичьему смешному населенью все равно приказано свистать. И на дубе темном, на огромном, тоже на шиповнике густом, в каждом малом уголке укромном и под начинающим кустом, в голубых болотах и долинах знай свисти и отдыха не жди, но на тонких на ногах, на длинных подошли, рассыпались дожди. Пролетели. Осветило снова золотом зеленые края — как твоя хорошая обнова, Лидия веселая моя? Полиняла иль не полиняла, как не полиняли зеленя, — променяла иль не променяла, не забыла, милая, меня? Вечером мы ехали на дачу, я запел, веселья не тая, — может, не на дачу — на удачу, — где удача верная моя? Нас обдуло ветром подогретым и туманом с медленной воды, над твоим торгсиновским беретом [62] плавали две белые звезды. Я промолвил пару слов резонных, что тепла по Цельсию вода, что цветут в тюльпанах и газонах наши областные города, что летит особенного вида — вырезная — улицей листва, что меня порадовала, Лида, вся подряд зеленая Москва. Хорошо — забавно — право слово, этим летом красивее я. Мне понравилась твоя обнова, кофточка зеленая твоя. Ты зашелестела, как осина, глазом повела своим большим: — Это самый лучший… Из Торгсина… Импортный… Не правда ль? Крепдешин… Я смолчал. Пахн'yло теплым летом от листвы, от песен, от воды — над твоим торгсиновским беретом плавали две белые звезды. Доплыли до дачи запыленной и без уважительных причин встали там, где над Москвой зеленой звезды всех цветов и величин. Я сегодня вечером — не скрою — одинокой птицей просвищу. Завтра эти звезды над Москвою с видимой любовью разыщу.

62

…над твоим торгсиновским беретом… — Торгсин (1931–1936) — Всесоюзное объединение по торговле с иностранцами. Обслуживало иностранцев или советских граждан, имеющих «валютные ценности» (золото, драгоценные камни, предметы старины, наличную валюту). Торгсиновский — очень дорогой, стильный.

<1934>

Сказание о герое гражданской войны товарище Громобое

Про того Громобоя [63] напасти происходит легенда сия от лишения жизни и власти государя России всея. Как зазвякали звезды на шпорах, Громобой вылетает, высок, — возле-около пыхает порох и пропитанный кровью песок. Возгласите хвалу Громобою, что прекрасен донельзя собой, — сорок армий ведет за собою, состоя во главе, Громобой. И упала от края до края эта сила, как ливень камней, угнетатели, прочь удирая, засекают кубанских коней. И графья, и князья, и бароны, и паны — до урядника вплоть, и терзают орлы и вороны их убитую мягкую плоть. Поразбросаны всюду, как рюхи, насекомые скачут по лбам, и тогда победителю в руки телеграммы идут по столбам. Громобой по печатному дока, содержанье имеет в мозгу — что в течение краткого срока самолично явиться в Москву… Приказание буквой любою получается, в сердце звеня, и подводят коня Громобою — Громобой не желает коня. А моторы, качаясь и воя, поднимаются прямо до звезд — самолет до Москвы Громобоя во мгновение ока довез. Облака проплывают, как сало, он рукой ощущает звезду, и в Москве Громобой у вокзала вылезает на полном ходу. Возгласите хвалу Громобою, что прекрасен донельзя собой, он и нас поведет за собою, состоя во главе, Громобой.

63

Громобой — герой первой части баллады В. А. Жуковского «Двенадцать спящих дев» (1817). — Историю написания и публикации этого текста, а также о литературно-фольклорных источниках имени Громобой см. Н. А. Прозорова «Новонайденные тексты Бориса Корнилова…» (наст. издание).

Поделиться с друзьями: