Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Я буду жить до старости, до славы...
Шрифт:

<1934>

Эдуарду Багрицкому [64]

Так жили поэты.

А. Блок [65]
Охотник, поэт, рыбовод… [66] А дым растекался по крышам, И гнилью гусиных болот С тобою мы сызнова дышим. Ночного привала уют И песня тебе не на диво… В одесской пивной подают [67] С горохом багровое пиво, И пена кипит на губе, И между своими делами В пивную приходят к тебе И Тиль Уленшпигель и Ламме [68] . В подвале сыром и глухом, Где слушают скрипку дрянную, Один закричал петухом, Другой заказал отбивную, А третий — большой и седой — Сказал: — Погодите с едой, Не мясом единственным сыты Мы с вами, друзья одесситы, На вас напоследок взгляну. Я завтра иду на войну С бандитами, с батькой Махною… [69] Я, может, уже не спою Ах, Черному, злому, ах, морю [70] Веселую песню мою… Один огорчился простак И вытер ненужные слезы… Другой улыбнулся: — Коль так, Багрицкий, да здравствуют гёзы [71] ! — А третий, ремнями звеня, Уходит, седея, как соболь, И на ночь копыто коня Он щепочкой чистит особой. Ложись на тачанку. И вся Четверка коней вороная, Тачанку по ветру неся, Копытами пыль подминая, Несет партизана во тьму, Храпя и вздыхая сердито, И чудится ночью ему Расстрел Опанаса-бандита… [72] Охотник, поэт, рыбовод… А дым растекался по крышам, И гнилью гусиных болот С тобою мы сызнова дышим. И молодость — горькой и злой Кидается, бьется по жилам, По Черному морю и в бой — Чем радовался и жил он. Ты
песни такой не отдашь,
Товарищ прекрасной породы. Приходят к нему на этаж Механики и рыбоводы,
Поэты идут гуртом К большому, седому, как замять, Садятся кругом — потом Приходят стихи на память. Хозяин сидит у стены, Вдыхая дымок от астмы [73] , Как некогда дым войны, Тяжелый, густой, опасный. Аквариумы во мглу [74] Текут зеленым окружьем, Двустволки стоят в углу — Центрального боя ружья. Серебряная ножна Кавалерийской сабли, И тут же начнет меж нас Его подмосковный зяблик [75] . И осени дальней цвесть, И рыбам плескаться дружно, И все в этой комнате есть, Что только поэтам нужно. Охотник, поэт, рыбовод, Венками себя украся, В гробу по Москве плывет, Как по морю на баркасе. И зяблик летит у плеча За мертвым поэтом в погоне. И сзади идут фырча Кавалерийские кони [76] . И Ламме — толстяк и простак — Стирает последние слезы, Свистит Уленшпигель: коль так, Багрицкий, да здравствуют гёзы… И снова, не помнящий зла, Рассвет поднимается ярок, У моего стола Двустволка — его подарок [77] . Разрезали воду ужи Озер полноводных и синих. И я приготовил пыжи И мелкую дробь — бекасинник, — Вставай же скорее, Вставай И руку на жизнь подавай.

64

Багрицкий Э. Г. (1895–1934) — поэт. Борис Корнилов дружил с ним. Испытал огромное влияние его баллад. Стихотворение написано спустя 15 дней после смерти Багрицкого.

65

Эпиграф из стихотворения А. А. Блока «Поэты» (1908).

66

…Охотник, поэт, рыбовод… — Измененная цитата из стихотворения Багрицкого «Вмешательство поэта» (1929). У Багрицкого: «Механики, чекисты, рыбоводы, Я ваш товарищ, мы одной породы…».

67

В одесской пивной подают… — Багрицкий родился и долгое время прожил в Одессе.

68

…И Тиль Уленшпигель и Ламме. — Тиль Уленшпигель и Ламме Гудзак — герои романа бельгийского писателя Шарля де Костера «Легенда о Тиле Уленшпигеле и Ламме Гудзаке, об их доблестных и достославных деяниях во Фландрии и другие краях» (1867). Багрицкий написал о Тиле два стихотворения.

69

…С бандитами, с батькой Махною… — Н. И. Махно (1888–1934) — анархист. Руководитель крестьян-повстанцев на Украине, сражавшихся против белых и против красных, коммунистических, отрядов. «Дума про Опанаса» (1926) Багрицкого посвящена войне против махновских отрядов.

70

…Ах, Черному, злому, ах, морю… — Переиначенная цитата из стихотворения Багрицкого «Котрабандисты» (1927).

71

…да здравствуют гёзы! — Гёзы (нищие) — сначала прозвище, а потом самоназвание нидерландских повстанцев XVI века, боровшихся против испанского владычества и Католической церкви. Гёзами были Тиль Уленшпигель и Ламме Гудзак.

72

…Расстрел Опанаса-бандита… — Опанас — главный герой поэмы Багрицкого «Дума про Опанаса», красноармеец, перешедший на сторону Махно, убивший комиссара своего отряда, Иосифа Когана, взятый в плен и расстрелянный.

73

Хозяин сидит у стены, Вдыхая дымок от астмы… — Багрицкий был астматиком.

74

Аквариумы во мглу… — Увлечением Багрицкого было собирание экзотических рыб.

75

…Его подмосковный зяблик. — Другим увлечением Багрицкого были птицы.

76

И сзади идут фырча кавалерийские кони. — Гроб с телом Багрицкого в крематорий Донского кладбища сопровождал эскадрон кавалеристов.

77

…Двустволка — его подарок. — Багрицкий действительно подарил Борису Корнилову охотничье ружье. Ружье было конфисковано при обыске, но в описи изъятых вещей не значилось.

2 марта 1934

Соловьиха

У меня к тебе дела такого рода, что уйдет на разговоры вечер весь, — затвори свои тесовые ворота и плотней холстиной окна занавесь. Чтобы шли подруги мимо, парни мимо и гадали бы и пели бы скорбя: — Что не вышла под окошко, Серафима? Серафима, больно скучно без тебя… Чтобы самый ни на есть раскучерявый, рвя по вороту рубахи алый шелк, по селу Ивано-Марьину с оравой мимо окон под гармонику прошел. Он все тенором, все тенором, со злобой запевал — рука протянута к ножу: — Ты забудь меня, красавица, попробуй… Я тебе тогда такое покажу… Если любишь хоть всего наполовину, подожду тебя у крайнего окна, постелю тебе пиджак на луговину довоенного и тонкого сукна. А земля дышала, грузная от жиру, и от омута Соминого левей соловьи сидели молча по ранжиру, так что справа самый старый соловей. Перед ним вода — зеленая, живая, мимо заводей несется напролом — он качается на ветке, прикрывая соловьиху годовалую крылом. И трава грозой весеннею измята, дышит грузная и теплая земля, голубые ходят в омуте сомята, пол-аршинными [78] усами шевеля. А пиявки, раки ползают по илу, много ужаса вода в себе таит — щука — младшая сестрица крокодилу — неживая возле берега стоит… Соловьиха в тишине большой и душной… Вдруг ударил золотистый вдалеке, видно, злой и молодой и непослушный, ей запел на соловьином языке: — По лесам, на пустырях и на равнинах не найти тебе прекраснее дружка — принесу тебе яичек муравьиных, нащиплю в постель я пуху из брюшка. Мы постелем наше ложе над водою, где шиповники все в р'oзанах стоят, мы помчимся над грозою, над бедою и народим два десятка соловьят. Не тебе прожить, без радости старея, ты, залетная, ни разу не цвела, вылетай же, молодая, поскорее из-под старого и жесткого крыла. И молчит она, все в мире забывая, — я за песней, как за гибелью, слежу… Шаль накинута на плечи пуховая… — Ты куда же, Серафима? — Ухожу. — Кисти шали, словно перышки, расправя, влюблена она, красива, нехитра — улетела. Я держать ее не вправе — просижу я возле дома до утра. Подожду, когда заря сверкнет по стеклам, золотая сгаснет песня соловья — пусть придет она домой с красивым, с теплым — меркнут глаз его татарских лезвия. От нее и от него пахнуло мятой, он прощается у крайнего окна, и намок в росе пиджак его измятый довоенного и тонкого сукна.

78

В книге: поларшинными. — прим. верст.

5 апреля 1934

«Знакомят молодых и незнакомых…»

Знакомят молодых и незнакомых в такую злую полночь соловьи, и вот опять секретари в райкомах поют переживания свои. А под окном щебечут клен и ясень, не понимающие директив, и в легкий ветер, что проходит, ясен, с гитарами кидается актив. И девушку с косой тяжелой, русской (а я за неразумную боюсь) прельщают обстоятельной нагрузкой, любовью, вовлечением в союз. Она уходит с пионервожатым на озеро — и песня перед ней… Над озером склонясь, как над ушатом, они глядят на пестрых окуней. Как тесен мир. Два с половиной метра прекрасного прибрежного песка, да птица серая, да посвист ветра, да гнусная козявка у виска. О чем же думать в полночь? О потомках? О золоте? О ломоте спинной? И песня задыхается о том, как забавно под серебряной луной… Под серебряной луной, в голубом садочке, над серебряной волной, на златом песочке мы радуемся — мальчики — и плачем, плывет любовь, воды не замутив, но все-таки мы кое-что да значим, секретари райкомов и актив. Я буду жить до старости, до славы и петь переживания свои, как соловьи щебечут, многоглавы, многоязыки, свищут соловьи.

9 апреля 1934

Открытие лета

Часу в седьмом утра, зевая, спросонья подойду к окну — сегодня середина мая, я в лето окна распахну. Особенно мне ветер дорог, он раньше встал на полчаса и хлопаньем оконных створок и занавеской занялся. Он от Елагина, от парка, где весла гнутся от воды, где лето надышало жарко в деревья, в песню и пруды, в песок, раскиданный по пляжу, в гирлянд затейливую пряжу, в желающие цвесть сады… Оно приносит населенью зеленые свои дары, насквозь пропахшее сиренью, сиреневое от жары, и приглашает птичьим свистом в огромные свои сады, все в новом, ситцевом и чистом, и голубое от воды, все золотое, расписное, большое, легкое, лесное, на гичке острой, на траве, на сквозняке, на светлом зное и в поднебесной синеве. Я ошалел от гама, свиста и песни, рвущейся к окну, — рубаху тонкого батиста сегодня я не застегну. Весь в легком, словно в паутинах, туда, где ветер над рекой, — я парусиновый ботинок шнурую быстрою рукой, туда, где зеленеет заросль, где полводы срезает парус, где две беды, как полбеды, где лето кинулось в сады. Я позвоню своей дивчине 4-20-22, по вышесказанной причине скорей туда, на Острова. Вы понимаете? Природа, уединенье в глубь аллей — мои четыре бутерброда ей слаще всяких шницелей. Мне по-особенному дорог, дороже всяческих наград мой расписной, зеленый город, в газонах, в песнях Ленинград. Я в нем живу, пою, ликую, люблю и радуюсь цветам, и я его ни за какую не променяю, не отдам.

19 мая 1934

Мечта

Набитый тьмою, притаился омут, разлегся ямой на моем пути. Деревья наряжаются и стонут, и силятся куда-нибудь уйти. Не вижу дня, не слышу песен прежних. Огромна полночь, как вода густа. Поблизости ударит о валежник как по льду проскользнувшая звезда. Мне страшно в этом логове природы — висит сосны тяжелая клешня. Меня, как зверя, окружают воды — там щуки
ударяются плашмя,
подскакивая к небу. Воздух черен, а по небу, где бурю пронесло, рассеяно горячих, легких зерен уму непостижимое число. Но мне покой в любую полночь дорог, — он снизойдет, огромный и густой, и, золотой облюбовав пригорок, я топором ломаю сухостой. Я подомну сыреющие травы, я разведу сияние костра — едучий дым махорочной отравы, сырая дрожь — предчувствие утра — и не заснуть. Кукушка куковала позавчера мне семьдесят годов, чтобы мое веселье побывало и погуляло в сотне городов, чтобы прошел я, все запоминая, чтоб чистил в кавалерии коня, чтоб девушка, какая-то иная, не русская, любила бы меня. Она, быть может, будет косоглаза, и некрасива, может быть, она. Пролезет в сердце гулкое, пролаза, и там начнет хозяйничать одна. Деревья ходят парами со стуком, летит вода, рождаются года, — мы сына назовем гортанным звуком, высоким именем: Карабада. «Ты покачай Карабаду, баюкай, чтоб не озяб, подвинь его к огню». С какой тоской и с радостью и мукой Карабаде я песню сочиню! Пройдут его мальчишеские годы, а он ее запомнит, как одну, про разные явления природы, про лошадей, про саблю, про войну, про заячью охоту, про осину, про девушку, не русскую лицом, и никогда не будет стыдно сыну за песню, сочиненную отцом… Но мне — пора. В болоте кряковая свой выводок пушистый повела. До вечера мечтанья забывая, патроны в оба двигаю ствола. Еще темно, но лес уже звучащим тяжелым телом движется вдали, и птицы просыпаются по чащам, и девушки по ягоды пошли.

21 августа 1934

Москва

Вечер

Гуси-лебеди пролетели, чуть касаясь крылом воды, плакать девушки захотели от неясной еще беды. Прочитай мне стихотворенье, как у нас вечера свежи, к чаю яблочного варенья мне на блюдечко положи. Отчаевничали, отгуляли, не пора ли, родная, спать, — спят ромашки на одеяле, просыпаются ровно в пять. Вечер тонкий и комариный, погляди, какой расписной, завтра надо бы за малиной, за пахучею, за лесной. Погуляем еще немного, как у вас вечера свежи! Покажи мне за ради бога, где же Керженская дорога, обязательно покажи. Постоим под синей звездою. День ушел со своей маетой. Я скажу, что тебя не стою, что тебя называл не той. Я свою называю куклой — брови выщипаны у ней, губы крашены спелой клюквой, а глаза синевы синей. А душа — я души не знаю. Плечи теплые хороши. Земляника моя лесная, я не знаю ее души. Вот уеду. Святое слово, не волнуясь и не любя, от Ростова до Бологого буду я вспоминать тебя. Золотое твое варенье, кошку рыжую на печи, птицу синего оперения, запевающую в ночи.

30 сентября 1934

Н. Петергоф

Одиночество

Луны сиянье белое сошло на лопухи, ревут, как обалделые, вторые петухи. Река мерцает тихая в тяжелом полусне, одни часы, тиктикая, шагают по стене. А что до сна касаемо, идет со всех сторон угрюмый храп хозяина, усталый сон хозяина, ненарушимый сон. Приснился сон хозяину: идут за ним грозя, и убежать нельзя ему, и спрятаться нельзя. И руки, словно олово, и комната тесна, нет, более тяжелого он не увидит сна. Идут за ним по клеверу, не спрятаться ему, ни к зятю, и ни к деверю, ни к сыну своему. Заполонили поле, идут со всех сторон, скорее силой воли он прерывает сон. Иконы все, о господи, по-прежнему висят, бормочет он: — Овес, поди, уже за пятьдесят. А рожь, поди, кормилица, сама себе цена. — Без хлеба истомилися, скорей бы новина. Скорей бы жатву сладили, на мельницу мешок, над первыми оладьями бы легкий шел душок. Не так бы жили грязненько, закуски без числа, хозяйка бы для праздника бутылку припасла. Знать, бога не разжалобить, а жизнь невесела, в колхозе, значит, стало быть, пожалуй, полсела. Вся жизнь теперь у них она, как с табаком кисет… Встречал соседа Тихона: — Бог помочь, мол, сосед… А он легко и просто так сказал, прищуря глаз: — В колхозе нашем господа не числятся у нас. У нас поля — не небо, земли большой комок, заместо бога мне бы ты лучше бы помог. Вот понял в этом поле я (пословица ясна), что смерть, а жизнь тем более мне на миру красна. Овес у нас — высот каких… Картошка — ананас… И весело же все-таки сосед Иван, у нас. Вон косят под гармонику, да что тут говорить, старуху Парамониху послали щи варить. А щи у нас наваристы, с бараниной, с гусем. До самой точки — старости — мы при еде, при всем.
* * *
На воле полночь тихая, часы идут, тиктикая, я слушаю хозяина — он шепчет, как река. И что его касаемо, мне жалко старика. С лица тяжелый, глиняный, и дожил до седин, и днем один, и в ночь один, и к вечеру один. Но, впрочем, есть компания, друзья у старика, хотя, скажу заранее, — собой невелика. Царица мать небесная, отец небесный царь да лошадь бессловесная, бессмысленная тварь.
* * *
Ночь окна занавесила, но я заснуть не мог, мне хорошо, мне весело, что я не одинок. Мне поле песню вызвени, колосья-соловьи, что в Новгороде, Сызрани товарищи мои.

15 ноября 1934

Как от меда у медведя зубы начали болеть

Вас когда-нибудь убаюкивали, мурлыкая? Песня маленькая, а забота у ней великая, на звериных лапках песенка, с рожками, с угла на угол ходит вязаными дорожками. И тепло мне с ней и забавно до ужаса… А на улице звезды каменные кружатся… Петухи стоят, шеи вытянуты, пальцы скрючены, в глаз клевать с малолетства они приучены. И луна щучьим глазом плывет замороженным, елка мелко дрожит от холода телом скореженным, а над елкою мечется птица черная, птица дикая, только мне хорошо и уютно: песня трется о щеку, мурлыкая.
* * *
Спи, мальчишка, не реветь — по садам идет медведь, меду жирного, густого, хочет сладкого медведь. А за банею подряд ульи круглые стоят, все на ножках на куриных, все в соломенных платках, а кругом, как на перинах, пчелы спят на васильках. Спят березы в легких платьях спят собаки со двора, пчеловоды на полатях, и тебе заснуть пора. Спи, мальчишка, не реветь, заберет тебя медведь, он идет на ульи боком, разевая старый рот, и в молчании глубоком прямо горстью мед берет, прямо лапой, прямо в пасть он пропихивает сласть. И, конечно, очень скоро наедается, ворча. Лапа толстая у вора вся намокла до плеча. Он сосет ее и гложет, отдувается: капут, — он полпуда съел, а может, не полпуда съел, а пуд. Полежать теперь в истоме волосатому сластене. Убежать, пока из Мишки не наделали колбас, захватив себе под мышку толстый улей про запас. Спит во тьме собака-лодырь, спят в деревне мужики, через тын, через колоды до берлоги, напрямки он заплюхал, глядя на ночь, волосатая гора, Михаил — медведь — Иваныч, — и ему заснуть пора. Спи, мальчишка — не реветь — не ушел еще медведь, а от меда у медведя зубы начали болеть. Боль проникла как проныра, заходила ходуном, сразу дернуло, заныло в зубе правом коренном. Засвистело, затрясло. щеку набок разнесло. Обмотал ее рогожей, потерял медведь покой, был медведь — медведь пригожий, а теперь на что похожий — с перевязанной щекой, некрасивый, не такой. Скачут елки хороводом, ноет пухлая десна, где-то бросил улей с медом — не до меду, не до сна, не до сладостей медведю, не до радостей медведю.
* * *
Спи, мальчишка, не реветь, зубы могут заболеть. Шел медведь, стонал медведь, дятла разыскал медведь. Это щеголь в птичьем свете, в красном бархатном берете, в тонком черном пиджаке, с червяком в одной руке. Нос у дятла весь точеный, лакированный, кривой, мыт водою кипяченой, свежей высушен травой. Дятел знает очень много, он медведю сесть велит, дятел спрашивает строго: — Что у вас, медведь, болит? Зубы? Где? — С таким вопросом он глядит медведю в рот и своим огромным носом у медведя зуб берет. Приналег и сразу грубо, с маху выдернул его… Что медведь — медведь без зуба? Он без зуба ничего. Не дерись и не кусайся, бойся каждого зверька, бойся волка, бойся зайца, бойся хмурого хорька. Скучно — в пасти пустота, разыскал медведь крота. Подошел к медведю крот, поглядел медведю в рот, а во рту медвежьем душно, зуб не вырос молодой — крот сказал медведю: нужно зуб поставить золотой. Спи, мальчишка, надо спать, в темноте медведь опасен, он на все теперь согласен, только б золото достать. Крот сказал ему: покуда подождите, милый мой, я вам золота полпуда накопаю под землей. И уходит крот горбатый, и в полях до темноты роют землю, как лопатой, ищут золото кроты. Ночью где-то в огородах откопали самородок. Спи, мальчишка, не реветь, ходит радостный медведь, щеголяет зубом свежим, пляшет Мишка молодой, и горит во рту медвежьем зуб веселый золотой. Все синее, все темнее над землей ночная тень. Стал медведь теперь умнее, чистит зубы каждый день, много меду не ворует, ходит пухлый и не злой и сосновой пломбирует зубы белые смолой. Спи, мальчишка, не реветь, засыпает наш медведь, спят березы, толстый крот спать приходит в огород. Рыба сонная плеснула, дятлы вымыли носы и заснули. Все заснуло — только тикают часы…
Поделиться с друзьями: