Я люблю
Шрифт:
Пришел с работы дедушка. Темный, мокрый, пропахший углем. Не кашляет, и глаза не мутные, какими были днем, в шахте, не слезятся, без страха смотрят на огонь лампы. Сбросил в сенях шахтерку, помылся — и еще больше стал похож на человека. Волосы расчесаны гребешком, мягкие. На плечах чистая сатиновая рубаха. Руки аккуратно лежат на столе, а голос мирный, добрый.
— Ну, жинка, корми вечерей. Не обедал, так хочу наверстать. Может, и чарку по случаю субботнего дня поднесешь. А?
Выпив горькой, закусил тугим хрустящим на зубах огурцом и подмигнул мне.
— Вот, Санько, така, значит, арихметика. Работаем, едим, пьем, гуляем. А ты, дурень, думал…
И дед опять поднял над головой волосатый
— Нет, Никанора голыми руками не торкай!.. Красавушка Марина, жинка, налей ще одну чарочку.
И третью и четвертую захотелось выпить деду, когда вернулся с завода отец и сел за стол. Выпили мирно, поужинали и, сытые, хмельные, разошлись по своим углам завершать предпраздничный вечер. Хорошо у нас бывает по субботам: все тихие, чистые, добрые, ласковые.
Ветер утих. Дождь не слезился по стеклам. Верба перестала царапать каменную крышу. Со всех концов Гнилых Оврагов доносился собачий брех. Слава богу, распогодилось. Вот теперь и придет Егор Месяц. Должен прийти, он не обманщик. Набросив на плечи отцовский пиджак и всунув ноги в большущие сапоги деда, пробираюсь к дверям.
— Ты куда, Санька? — подозрительно спрашивает мать.
— На двор.
— А зачем? В сенях за дверью ведро стоит.
— Нет, я лучше на улицу.
— Так там же ночь… не боишься?
— Ничего.
Выскочив из землянки, бегу на косогор, к вербе. Дождя нет, с ее веток щедро падают холодные капли.
Вовремя пришел. Невдалеке, на грязной от дождя дорожке, проложенной напрямик к шахтным балаганам, слышны торопливые шаги. И скоро из густой овражной темноты возникает высокая фигура Месяца. Его кошачьи, привыкшие к ночному мраку глаза сразу увидели меня, затаившегося под вербой.
— Ты, Сань?
— Я.
Тяжело дыша пивом и табаком, Егор подходит ближе. Лицо его не такое, как было в шахте, — чистое, белое-белое. Зубы светятся. На кудрявой голове картуз с лаковым козырьком, с медными начищенными пуговицами на лобовом ремешке. Медь горит и на бляхе пояса, которым перехвачена новая шуршащая рубаха. А сапоги, несмотря на то, что на них налипла грязь, празднично скрипят.
— Ну, сказал? — схватив меня за руку и всунув в нее большой, медово-каленый пряник, спрашивает Егорушка.
Прячу заработанный гостинец поглубже в карман, киваю головой.
— Все сказал, как уговорились.
— И как же… что она… велела миловать или казнить?
— Велела передать, чтобы ты пришел к ней с поклоном годочка через три, не раньше. Не доросла она еще до этого самого… до любовного страдания.
— Постой, Саня, постой… Так и сказала?
— Угу.
— Через три? Подождать?.. — Егор хватает меня, отрывает от земли, подбрасывает кверху так, что я сбиваю головой с ветвей вербы росу. — Это ж хорошо, Сань, здорово. Подожду, сколько она хочет. И год, и два, и три. Так и скажи. — Опускает меня на землю, шепчет: — Нет, не говори, ничего не говори. Я сам ей все выложу. Иди в землянку, скажи, чтоб вышла. Один секунд посвиданничаем. Верно. Скажи, что так хочу ее повидать, так хочу…
— Нету ее дома. Гулять ушла.
— Гулять?.. Куда?
С верхней улочки Собачеевки, где желтели на копре огни шахты Карла Францевича, послышалась песня. Пели Варька и ее подружка Настя — их голоса приметные. Темнота, земля мокрая, грязная, небо низкое, хмурое, без единой звезды, а песня льется солнечно.
Я по этому мосточку Уж в десятый раз иду. По своей высокой гордости Я миленка не найду.Егор забыл обо мне. Повернулся белым улыбчивым лицом в сторону песни, замер, прислушивается.
Греми, гром, звени, гром, Черная отрада. Полюбила я шахтера И сама не рада.Егор отчаянно взмахнул руками, рванулся, побежал, скользя, как на льду, на глинистом косогоре, и скрылся в темноте. А навстречу ему летело:
Полюбила я его За серые глазенки. Натерпелась от него, Милые девчонки.Вскакиваю в землянку. После темной, сырой улицы тут кажется светло, как в церкви. Пахнет бабушкиными травами — чебрецом, мятой.
Я сбрасываю пиджак, вылезаю из сапог и карабкаюсь на печь к Митьке и Нюрке. Они уже спят. Вот жалость. Ничего, я завтра похвастаюсь перед ними медовым пряником. До слез позавидуют. Только зря. Ведь не сожру же я один этот большущий пряник. Разделю поровну, на три части. Крошки себе лишней не возьму. Это Нюрка жадная, а я нет.
Устраиваюсь около брата и сестры, закрываю глаза. Но сон не идет и не идет. Пряник виноват: сквозь карман жжет кожу, вкусно пахнет, — слюнки текут. Съесть его, что ли? Да, так и сделаю, нечего с ним церемониться. Достаю из кармана коричневую, облитую чем-то белым липучую краюху и в одно мгновение расправляюсь с ней. Вот теперь другое дело, сразу засну. Нет, не идет сон. Лежу с открытыми глазами, смотрю, что делается в землянке.
Отец сапожничает в печном углу около масляной коптилки. Мать горбится рядом с ним, чинит мне штаны. Дедушка Никанор, молодцевато выпятив грудь, сидит за столом около лампы, тихо и мирно читает бабушке толстенную книгу — псалтырь.
Никогда я не видел его таким тихим, чистым, сияющим. Борода золотится новеньким медяком. А глаза кринично-ясные.
И голос у дедушки никогда не был таким ласковым, воркующим, как теперь. Льется и льется, журчит, убаюкивает, куда-то зовет, обещает что-то теплое, сладкое.
Я не разбираю ни одного слова из того, что он читает. Да и не надо мне никаких слов. И так все понятно. Чувствую, хорошо дедушке. Оздоровел он.
Бабушка вяжет теплые рукавички и умненько через плечо заглядывает в бороду деда, примахивая головой на слова священного писания. Много доброты в ее лице. Кажется, что ласка спрятана в каждой ее морщинке.
Бабушка!.. Когда я в зимние холода приходил со шлакового откоса и разгружал добычу, она стягивала с меня отцовский пиджак, разматывала тряпки с ног и растирала леденеющие пальцы. Я скакал на одной ноге от боли, а она суетилась и разрывалась скорбными словами, беспрестанно ушками головного платка искала слезы в давно пересохших глазах. Успокоив, наконец, меня куском хлеба, она забирала с собой спать, кутала в дерюгу, нашептывала, напевала не то молитву, не то песню.
…Бабушка притихла рядом с дедом, как голубка около голубя. Мать вылатывает нашу одежонку. Отец уткнулся в сосновый обрубок и вырезает себе деревянные подошвы для работы около домен.
В землянке тепло. Пахнет карболовым мылом, чесоточной мазью и шахтерками деда. Лампа зажгла на черном потолке землянки крошечное солнце. Все так спокойно, сонливо. Липнут ресницы, рядом уже тяжело сопит Митька. На глаза надвинулась завеса, и в щелочку ресниц я вижу деда, читающего псалтырь.
Нет, он уже не читает. Голова нагнута, и широкие ладони трут высокий лоб, смешно дергают волосы, пробуют их крепость. Резко поднимается. Землянки не хватает для его роста, и он головой откалывает потолочную глину. Гнется, крутит перед своим лицом руками, хочет что-то отогнать или схватить.