Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Теперь никто в Собачеевке не завидовал Никанору. Да и он сам уже не гордо, не властно, как раньше, шагал по земле, а пришибленно. Не рыжий богатырь Никанор шел на работу, а его тощая жалкая тень. После шабашного гудка плелся домой, пошатываясь, беспрестанно кашляя, обросший мхом угольной пыли. Едва переступив порог землянки, сразу же искал спасительные доски нар. Падал на подушку, не умываясь, не обедая, слова ни с кем не промолвив.

— Батя, горяченького борщу похлебайте, — просит мама.

Не слышит.

Пробует к нему подступиться и Остап:

— Батя, нельзя же так… поешьте, подкрепитесь.

Не слышит

и сына.

Даже Варька, любимая внучка, не может поднять деда.

Притихла, приуныла, насквозь пропиталась кроваво-красным светом лампадки наша землянка. Не пахнет в ней уже духовитыми травами. Закоптились когда-то белые стены. Не обновлялись наведенные на лежанке васильки — потускнели, стерлись. И во всех углах засырело. И петли на дверях почему-то заржавели, визжат, скрипят, жалуются на что-то. А ночью хлопают ставни, воет под окном собака, шумит ветер в ветвях старой-престарой вербы, и под окнами как будто слышатся чьи-то осторожные, крадущиеся шаги.

Бессонная, длинная, красная ночь.

Отец ворочается, взбивает кулаками подушку, кряхтит, вздыхает, потом встает, подходит к окну, стучит в крест рамы, грозится собаке: «Замолчи, паршивая, воешь на свою погибель». Шаркая босыми ногами по глинистому полу, придерживая подштанники двумя руками, отец возвращается на кровать.

— Эх, не ждали, не гадали!..

— Спи, Остап, не терзайся, — слышу я ласковый, бодрый, очень бодрый, как и до смерти бабушки, голос матери. — Спи, родненький.

— Да какой же теперь сон, когда… Беда за бедой, беда беду догоняет. Эх, батько, батько, жить бы тебе и жить, а ты…

Еще ласковее, еще бодрее голос матери:

— Ничего, Остап, ничего, все перетерпим. Не беда это, а так… Постарел батько. А пока надо жить не тужить. Спи, коханый, спи, а то скоро гудок.

Прогудел, завыл гудок, а отец так и не сомкнул глаз.

Лег в тоске и встал в тоске. Молча натянул на себя брезентовую, рыжую от чугуна и руды одежду, набил на ноги деревянные колодки, схватил узелок с харчами и тяжело, угрюмо зашагал на завод.

Ушел и Кузьма. Убежала и Варька. Готовимся на работу, на шлаковый откос, собирать скрап, чугунные отбросы, и мы — я, Митька, Нюрка. Мама уже хлопочет у печки. Один только Никанор лежит на теплой лежанке, празднует. Когда я проходил мимо него, он схватил меня за руку, больно сжал и, притянув к себе, прохрипел:

— Брось свою свалку. Пойдешь со мной… бабушку проведаем.

— Иди, иди, сынок! — ласково посоветовала мать.

Молча вышел дед из землянки, молча прошагал по хмурой, непогодливой Собачеевке. Не смотрел на встречных, не отвечал на их приветливые возгласы. Одет и обут кое-как — в одной рубашке, без пояса, штаны рваные, старые рыжие сапоги сердито скребут землю. На плече у деда блестит остро отточенная лопата. В руках дерюга. Я еле поспеваю за ним. Идет быстро, не оглядываясь, и не на кладбище, а туда, откуда дует холодный, с запахом прелых листьев, сырой ветерок осени — к лесу.

В лесу, тоже хмуром, непогодливом, росистом от дождя, бродит по глухим зарослям, от молодняка к молодняку: облюбовывает, догадываюсь я, деревце, чтоб посадить на могиле бабушки. Приглянулась ему низкорослая, в пять веток, молоденькая груша. Бережно оборвал листочки, выкопал, умял вокруг корня сырую землю и, завернув деревце в дерюгу, прохрипел:

— Шагай, Санько!

Идем назад безлюдной, мокрой степной дорогой, ведущей прямо

к темной от дождя купе тополей. Там лежит бабушка.

Кладбище обширное, с множеством могил, густо заросшее тополиными пиками, купами сирени, с черными грачиными гнездами на вершинах раскидистых осокорей. Сразу за воротами возвышались самые приметные могилы: чугунные ограды, железные и каменные кресты, жестяные венки на крестах, зеленая травка, живые цветы, крашеные скамеечки.

Дед Никанор, проходя мимо этих могил, зло покосился на них, проворчал:

— И тут люди по одежке протягивают ножки. Эх!.. — Взметнул бороду кверху, гневно глянул в небо. — И ты, балда, терпишь такое!..

Бабушкина могила в дальнем, голом конце кладбища. Немного прошло времени с тех пор, как ее похоронили, а могильный холмик провалился, чуть не на поларшина вошел в сырую почву. Крест, сделанный из свежего дерева, топорной работы, успел обветриться, посерел, пустил смоляную слезу и пьяно скособочился, как бы просясь в могильную яму, к бабушке.

Дед молча, глядя в землю, стоял на краю грязного провала.

Плечи опущены. Пудовые, обросшие седым волосом кулаки тянут руки книзу. Колени, едва прикрытые рваными штанами, дрожат. На растоптанные сапоги падают свинцовые капли слез.

— Марина, кра… красавушка!..

Дед всхлипывает, падает на колени прямо в грязь, обнимает дубовый крест, гулко стучит по его шершавой перекладине лбом.

Потом вдруг останавливается, затихает и, склонив голову к плечу, повеселевшими глазами глядя на могилу, прислушивается, тревожно-радостно спрашивает:

— Ты чуешь, Санька? Чуешь?.. Бабушкин голос. И в сырой земле поет, горлица, а я, проклятый…

Дед снова падает, корчится.

Тяжелая, угольно-черная туча надвигается на кладбище со стороны Батмановского леса.

Темнеет. Косые струи дождя секут пропитанную влагой землю. Рубашка на деде быстро намокает, прилипает к спине, волосы похожи на водоросли. Дождь набирает силу. Вода промывает между могил канавки и со всех сторон, звонко журча, льется и льется в бабушкину могилу.

* * *

Вечером, когда мы вернулись с дедом в землянку, с ним опять случилось такое же, как в ту ночь, когда погибла бабушка. Но теперь отец сразу, в самом начале припадка, схватил деда, перепеленал веревкой и всю ночь не отходил от него, караулил, чтоб не распутался, не натворил беды. Дедушка не буянил. Лежал покорно, виновато, тихо. Утром, после гудка, глазами подозвал отца, хрипло прошептал, тяжело ворочая кроваво-набрякшим, покусанным языком:

— Сынок, будь ласка, развяжи…

Долго разминал затекшие руки, кряхтел, кашлял, стучал по кудлатой голове кулаком, будто что-то выгоняя оттуда. А когда отец, Кузьма и Варька ушли на работу, схватил мать за руку, потребовал:

— Дочко, Груша, дай рубля! Дай добром, а то…

Получив, убежал в питейное заведение Аганесова — утешаться.

Я возвращался в сумерки со свалки, когда услышал его голос.

Дед шагал, спотыкаясь, по кривой улочке Собачеевки, тянул свою любимую:

Реве тай стогне Днипр широкий, Сердитый витер завыва…

Собачеевские бабы выскакивали из землянок, становились на дороге, по-разному заглядывали в глаза деду — печально, насмешливо, злорадно.

Поделиться с друзьями: