Чтение онлайн

ЖАНРЫ

“…я прожил жизнь”. Письма. 1920–1950 гг.
Шрифт:

Портрет незадачливого мужа Платонова оказывается весьма близким к пушкинскому периода Болдинской осени 1930 и 1933 годов. Это не литературный пушкинский миф Маяковского (“Юбилейное”) и не литературная проекция на биографию Пушкина. Перед нами уникальное совпадение жизненных ситуаций. Причем эти совпадения, кажется, осознавались самим Платоновым. В письмах к Марии Александровне он объясняется с любимой женой не только стихами и темами Пушкина, но также ситуациями пушкинских ссылок… Кажется, на рабочем столе Платонова в это время были и письма Пушкина. Они тоже оказываются для него верным собеседником и подмогой в определении собственной литературной позиции, да и в переписке с любимой женой Марией.

Параллели читатель проведет самостоятельно при чтении писем Платонова. Напомним основные темы пушкинского эпистолярного романа 1830-х годов.

У Пушкина – в письмах к Наталье Николаевне – Болдино выглядит тюрьмой, в которой поэтом переживается двойственность его положения: возможность расторжения помолвки, неуверенность

в осуществлении счастья-брака:

“Я уезжаю в Нижний, не зная, что меня ждет в будущем. <…> Быть может, она [матушка] права, а неправ был я, на мгновение поверив, что счастье создано для меня. Во всяком случае вы совершенно свободны; что же касается меня, то заверяю вас честным словом, что буду принадлежать только вам, или никогда не женюсь” (август 1830; Х, 816);

“…Ваша любовь – единственная вещь на свете, которая мешает мне повеситься на воротах моего печального замка <…>. Не лишайте меня этой любви и верьте, что в ней всё мое счастье” (30 сентября 1830; Х, 818);

“Въезд в Москву запрещен, и вот я заперт в Болдине. Во имя неба, дорогая Наталья Николаевна, напишите мне, несмотря на то что вам этого не хочется. Скажите мне, где вы? <…> Я совершенно пал духом и право не знаю, что предпринять. <…> Болдино имеет вид острога, окруженного скалами. Ни соседей. Ни книг. Погода ужасная. Я провожу время в том, что мараю бумагу и злюсь” (11 октября 1830; Х, 818–819);

“Не достаточно этого, чтобы повеситься?” (4 ноября 1830; Х, 819).

В письмах Пушкина к друзьям 1830 года тема вынужденного болдинского заточения дополняется новыми деталями и существенными уточнениями:

“Я уезжаю, рассорившись с г-жой Гончаровой. На следующий день после бала она устроила мне самую нелепую сцену, какую только можно представить. Она мне наговорила вещей, которых я по чести не мог стерпеть” (В. Ф. Вяземской, август 1830; Х, 816);

“Ты не можешь вообразить, как весело удрать от невесты, да и засесть стихи писать. <…> Ах, мой милый, что за прелесть здешняя деревня! <…> пиши дома сколько вздумается, никто не помешает. Уж я тебе наготовлю всякой всячины, и прозы и стихов” (П. А. Плетневу, 9 сентября 1830; Х, 306–307);

“Я, душа моя, написал пропасть полемических статей…” (А. А. Дельвигу, 4 ноября 1830; Х, 314);

“Скажу тебе (за тайну), что я в Болдине писал, как давно уже не писал <далее перечисляется написанное. – Н. К.>. Хорошо? Еще не всё…” (П. А. Плетневу, 9 декабря 1830; Х, 324).

В письмах к Наталье Николаевне 1833 и 1834 годов из Болдина темы творчества и личной жизни переплетаются, ранее сообщаемые только друзьям “тайны” доверяются жене, чье поведение становится частью личной, семейной и творческой жизни поэта. В письмах “ангелу” и “женке” Пушкин постоянно отчитывается о встречах и написанном, воспитывает жену, уверяет в собственной верности (“грех подозревать меня в неверности”; Х, 420). Одной из сквозных тем воспитания Натальи Николаевны становится кокетство красавицы-жены:

“Нехорошо только, что ты пускаешься в разные кокетства…” (27 сентября 1832; Х, 419);

“…Кокетничаешь со всем дипломатическим корпусом, да еще жалуешься на свое положение…” (3 октября 1832; Х, 422);

“Того и гляди избалуешься без меня, забудешь меня – искокетничаешься” (2 октября 1833; Х, 449);

“Не стращай меня, женка, не говори, что ты искокетничалась; я приеду к тебе, ничего не успев написать – и без денег сядем на мель. Ты лучше оставь уж меня в покое, а я буду работать и спешить” (8 октября 1830; Х, 450);

“Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу – и привезу тебе пропасть всякой всячины” (11 октября 1833; Х, 451);

“…Кокетничать я тебе не мешаю, но требую от тебя холодности, благопристойности, важности…” (21 октября 1833; Х, 452);

“Ты, кажется, не путем искокетничалась. Смотри: недаром кокетство не в моде и почитается признаком дурного тона. В нем толку мало. Ты радуешься, что за тобою, как за сучкой, бегают кобели, подняв хвост трубочкой <…>. К чему тебе принимать мужчин, которые за тобой ухаживают? не знаешь, на кого нападешь. <…> И благодарю за то, что ты подробно и откровенно описываешь мне свою беспутную жизнь. Гуляй, женка; только не загуливай и меня не забывай. <…> Да, ангел мой, пожалуйста не кокетничай…” (30 октября 1833; Х, 453–454).

Тема верной жены кристаллизуется в пушкинских письмах к жене в “мысль семейную”, она возникает в связи с сюжетом распечатанного любовного письма (“Без тайны нет семейной жизни”; Х, 484) и вырастает в нравственный императив: “Без политической свободы жить очень можно; без семейной неприкосновенности… невозможно: каторга не в пример лучше” (3 июня 1834; Х, 486–487).

“Кочевническая жизнь” питает творчество, а следовательно, дает средства к существованию, обеспечивает

материальную сторону семьи, помогает выбраться из долгов, и она же причина разлук с любимой женой и семьей:

“Скучно жить без тебя и не сметь даже писать тебе всё, что придет на сердце” (8 июня 1834; Х, 489);

“Умри я сегодня, что с вами будет?” (28 июня 1934; Х, 494); “…Кроме тебя в жизни моей утешения нет – и жить с тобою в разлуке так же глупо, как и тяжело. Но что ж делать?” (30 июня 1834; Х, 496); “Я сплю и вижу, чтоб к тебе приехать… рад бы в рай, да грехи не пускают. Дай сделаю деньги, не для себя, для тебя. Я деньги мало люблю – но уважаю в них единственный способ благопристойной независимости” (14 июля 1834; Х, 504).

Казалось бы, все темы согласованы… Однако упорядоченность взрывается в главном неразрешимом вопросе: писать для рынка и для семьи оказывается на одном полюсе, а поиск истины и “вдохновение” – на другом, прямо противоположном. Об этом в знаменитом “Разговоре книгопродавца с поэтом” (1824), в письмах к друзьям:

“Вообще пишу много про себя и печатаю поневоле и единственно для денег: охота являться перед публикою, которая Вас не понимает <…>. Было время, литература была благородное, аристократическое поприще. Ныне это вшивый рынок” (М. П. Погодину, 7 апреля 1834; Х, 470).

И об этом же – к властям:

“В работе ради хлеба насущного, конечно, нет ничего для меня унизительного; но, привыкнув к независимости, я совершенно не умею писать ради денег…” (А. Х. Бенкендорфу, 1 июня 1835; Х, 857).

Платоновский изгнанник инженер Бертран Перри видит дорогу к любимой из изгнания на тех путях, что указывает пушкинский книгопродавец: он должен прославиться (“Но сердце женщин славы просит: / Для них пишите…”) и заработать много денег (“Внемлите истине полезной: / Наш век – торгаш; в сей век железный / Без денег и свободы нет” (II, 191, 194). Бертран верит, что Мэри полюбит его – великого строителя петровской эпохи, а деньги позволят обрести независимость и семейное благополучие… Путь советов оказывается ложным: не славу и независимость, а смерть находит Бертран в реформируемой России. Ошибки Бертрана имеют фундаментальный характер: он не понял тайны женщины и тайны русской истории…

Приведенные фрагменты писем Пушкина позволяют увидеть в письмах Платонова очевидные прямые аналогии в развитии темы любви, семьи, творчества и современной литературы. Пушкинская тема невольного “заточения” (“Прощание”, 1830; III, 184) и разлуки с любимой развивается в письмах Платонова не без прямой оглядки на письма Пушкина к невесте Наталье Гончаровой. Те же, что у Пушкина, темы: безумная ревность, мольба о любви, безденежье, долги, “судьбины гнев”, тоска, окружение, литературное одиночество, литературная слава, физическая смерть, “рынок”, невозможность вырваться, страх утраты любимой, отход от столичных литературных тем… И преодоление непреодолимого в одной лишь сфере – в творчестве. Любимая пушкинская характеристика написанного в изгнании (“уже написал пропасть”) появляется и у Платонова: “Я такую пропасть пишу, что у меня сейчас трясется рука” (письмо от 30 января 1927). Через образ пушкинского “вшивого рынка” определяется установка Платонова на создание романа о Пугачеве (еще одна пушкинская традиция): “Я хочу в Пугачеве работать для себя, а не для рынка. Будь он проклят!” (письмо от 28 января 1927). Напомним, что и Пушкин писал “Историю пугачевского бунта” “для себя”.

Пушкинская тема безусловной откровенности (“искренности”) автора в открытой исповеди и сокровенности в “хладнокровной прозе” (письмо П. Вяземскому, 1825; Х, 190) диктует Платонову: “Истинного себя я еще никогда и никому не показывал и едва ли когда покажу. Этому есть много серьезных причин, а главная – что я никому не нужен по-настоящему” (письмо от 26 января 1927). Пушкин помогает в кристаллизации темы верной музы, посещающей поэта только в уединении. Через путь Пушкина и с пушкинскими смыслами оформляется в письмах 1927 года сюжет литературного центра и русской провинции как едва ли не главный в творчестве Платонова со времени тамбовской ссылки и до конца жизни писателя. На одном полюсе оказываются собственная и массовая неустроенная жизнь, на другом – “блестящая, но поверхностная Москва” (письмо от 13 февраля 1927). В трагедии “14 красных избушек” современным содержанием (голод 1932–1933) наполняется пушкинская оппозиция трагедии народной жизни и “собачьей комедии нашей литературы”: “Когда в глазах такие трагедии, некогда думать о собачьей комедии нашей литературы” (письмо П. Вяземскому от 3 августа 1832; Х, 373). В статьях о Пушкине 1937 года Платонов подведет итог добытому им опыту спасения через Пушкина и с Пушкиным, а интерпретацию произведений Пушкина наполнит контекстом собственного творчества и собственного писательского и жизненного пути. “Как бы невзначай, непреднамеренно он [Пушкин] начинает великую русскую прозу ХIХ и ХХ века” (статья “Пушкин – наш товарищ”) – это о повороте в жизни и творчестве Пушкина, связанном с Болдинским периодом, и, можно сказать, о Болдинской осени самого Платонова 1926–1927 годов. В статье “Пушкин и Горький” Платонов противопоставит Пушкина и Горького, закрепив за Пушкиным “расширенное понятие жизни”, а за Горьким – почти формалистское “гуманитарное понимание литературы”, в котором тот ушел “дальше своего учителя”.

Поделиться с друзьями: