Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Так Баладина начала ускользать от него — незаметно, но решительно. Когда Янтарная Ночь осознал это бегство, исподволь подготовленное сестрой, он не пытался сбить ее с этого пути. Ибо своим бегством Баладина еще больше возвышала себя в его глазах, а путь, который она пролагала в одиночку, казался ему узким и трудным, следовательно, верным. В первый раз он стерпел чье-то соперничество — потому что соперник не имел ни лица, ни тела. Этот соперник не принадлежал к его миру, не проявлял себя ни в образах, ни в словах, был совершенно непостижим и чудесен. Однако Янтарная Ночь любил сталкиваться с непредвиденным, которое изумляло и настораживало его, лишь бы это непредвиденное обладало величием и красотой. Ибо тогда его собственная сила, которой бросили вызов, обретала новый и более живой задор. Так что Янтарная Ночь, несмотря на свою ревность, даже полюбил этого соперника, хоть тот и отдалял от него сестру, полюбил так же, как любил ветер — вольную силу, что проносится мимо, отрывая нас от корней. Музыка,

ветер — ничем не прикрытые порывы, толкающие к странствию.

Странствие. Та, что пришла на Верхнюю Ферму, не имея другого багажа, кроме картонного чемодана, вернулась из странствия длиною в десять с лишним лет. Десять с лишним лет, в течение которых она не подавала о себе никаких вестей. Ее последнее, очень короткое письмо, относилось к концу войны. К концу ее сестры-двойняшки, Виолетты — Онорины. Ее сестры, ставшей Виолеттой — Святой Плащаницей, и угасшей в тиши монастыря кармелиток после пятилетней агонии, во время которой из ее виска сочилась кровь.

По смерти сестры она покинула монастырь. Отреклась от своих обетов, сбросила бурую рясу и имя послушницы. Сестра Роза Святого Петра расстриглась. Вернула себе свое имя и обрела непокорность. Ибо сердце ее оставалось непокорным.

Роза-Элоиза Пеньель вернулась на ферму после пятнадцати лет монастырского затворничества и десяти лет странствий, держа одной рукой картонный чемодан, а другой — мальчугана, такого хилого и бледного, что нельзя было точно определить его возраст. Казалось, он приблизился к той двусмысленной поре, когда детство стирается и превращается в отрочество. На самом деле ему исполнилось столько же лет, сколько было самой Розе-Элоизе, когда она ушла из Черноземья, чтобы не разлучаться со своей сестрой Виолеттой-Онориной. Семнадцать. Но если он и казался столь юным, почти ребенком, то вовсе не из-за сохранившейся у него детской миловидности или затянувшейся невинности. Смущающей детскостью своего облика он был обязан лишь своему тщедушию. Черты его лица были некрасивы — слишком впалые щеки, слишком большой рот. Умоляющий взгляд побитой собаки. Из-за этого-то взгляда к нему навсегда и прилипло прозвище: Горюнок.

Из-за этого же взгляда и Роза-Элоиза взяла его под свою опеку. Он попался ей в последнем пансионе, где после выхода из монастыря она работала учительницей, в одном маленьком лотарингском городке. Ученик-тупица, забытый на последней парте. Ребенок, который отказывался взрослеть и становиться мужчиной, боязливо замкнувшись в своем подобии детства, ибо принадлежал к тем прирожденным неудачникам, которые, едва появившись на свет, оказываются одни-одинешеньки, забракованные и тем самым лишенные детства.

Роза-Элоиза пожалела его. Или, точнее, он поймал ее в силки своего взгляда побитой собаки. Он смотрел на нее с последней парты, не говоря ни слова, как из последних сил глядит потерявшаяся собака. И они вместе бежали от этих тоскливых домов, где с горем пополам воспитывают забытых детей.

Они бежали. Тоскливые дома, угрюмые города, горькие недели, отбиваемые холодными воскресеньями. Кто за кем следовал? Они не знали. Они бежали, держась за руки — расстриженная монашка и ребенок-сирота. Бежали от собственного прошлого. Тогда-то она и вспомнила о Черноземье — ибо Черноземье для нее принадлежало скорее не прошлому, а некоему параллельному времени. «Там, — сказала она себе, — он сможет спрятать свой страх, зарыть его в землю, придумать себе какое-нибудь детство, а я отдохну от этого тщетного бегства. К тому же, быть может, я найду там и другие следы Виолетты-Онорины, кроме следов ее крови. Этой крови, пролитой капля за каплей, день за днем, из-за безумия людского и Божеского. Ее крови, которая и сегодня еще причиняет мне боль и заставляет роптать — против людей и против Бога. Этой крови, что все еще течет в моих снах — крови моей сестры. Да, я вернусь в Черноземье. Теперь я это могу, я похожа на моего отца. Вот только жив ли он еще, мой отец?.. Кого я там найду?»

Ее отец. Он все еще был жив, но на самой кромке, на зыбкой границе ночи, забвения, так далеко от всех, так близко к мертвым. Он больше не жил на ферме. Но все на ферме хранило память о нем. Память немую, запечатленную в стенах и балках, в каждом предмете обстановки. Это и почувствовала Роза-Элоиза по своем возвращении.

Встретила их Матильда. «Ты хорошо сделала, что вернулась, — сказала она ей. — Для нас, Пеньелей, мир и слишком широк, и слишком тесен. Здесь наша земля, наш дом, наша история». И Матильда могла бы добавить: «А та комната, там, наверху, с широкой кроватью из темного дерева, куда наш отец привел четырех жен, где наши матери дали нам жизнь — это наше тело. Мое тело. Мое тело из темного дерева и стужи, которое скрипит в ночи. Мое холодное тело, лишенное желания, наслаждения. Мое тело без месячных красуется в своей силе и своем безразличии, потому что неизменно хранит верность одной-единственной, невозможной любви. Отцу, и матери, и сестре, слитым воедино. Потому что хранит верность моему гневу. Мое тело, вооруженное ревностью!» — «Да, — сказала Матильда Розе-Элоизе, — ты хорошо сделала, что вернулась. Ферма такая большая, но она пустеет. Нам нужны руки. Сперва отец ушел, а теперь еще и Таде. Дети тоже уйдут. И все же надо сохранить ферму. Единственный оставшийся мужчина

в семье, Батист, после смерти сына стал все равно что лунатик. Так что тут найдется тебе и место, и работа. И тебе, и этому мальчугану, что с тобой».

Роза-Элоиза и Горюнок устроились на месте, оставленном Таде, и принялись за работу на ферме. И постепенно земля вернула в мир их тела, так надолго выброшенные из него, вновь открыла их сердца времени и окружающему. Горюнок оставил наконец свое детство, а Роза-Элоиза — свою скорбь.

Она вновь открывала землю. А земля была пространством; пространством и ветром. Земля хранила едва заметные следы ее детства, слишком рано потерянного, ее юности, слишком поспешно отвергнутой. Земля хранила следы всех ее родных, и особенно сестры, Виолетты-Онорины. И это были не только следы крови, следы роз. Бодрый шаг ее сестры, замечательная красота ее улыбки, почти болезненная прозрачность взгляда, исполненные мягкости и точности движения и то, как она подносила пальцы к своему виску — все это к ней возвращалось, с течением дней, по воле ветра. Земля была уже не просто пейзажем, она становилась лицом. Огромным лицом, сквозь которое проглядывало столько потерянных и вновь обретенных профилей. Лицом, насквозь пронизанным ветром.

2

Ветер. Порой он прилетал издалека, из дальнего далека, дул лениво, шевелился еле-еле, словно долго спавший зверь, который проснулся наконец и встал на ноги, но двигается еще сонно. А случалось, что он появлялся, бросаясь вперед внезапным рывком, и начинал яростно кружиться, мчаться и завывать.

Никто не видел, откуда взялся тот, что налетел в Иоаннову ночь. День был спокойный и теплый, такой же, как и предыдущие. День был долгим, самым долгим в году, омытый золотистым светом, в котором птицы скорее плыли, нежели летели, настолько воздух был тепл и ласков.

Вдруг поднялся ветер. То ли от углей уже догоравших костров, которые крестьяне разожгли в сумерках на кромке полей, то ли от камней, то ли от рек и болот, то ли от деревьев, чьи цветы превращались в плоды, кто знает? Поднялся ветер. Налетел разом. Огромный и сухой, он принялся бушевать над лесами и полями. Птицы больше не плыли по небу, ибо воздух не был уже ни спокоен, ни тепл. Воздух прибывал, как вода в половодье, и вдруг в небе, еще неясно-розовом, стали видны косяки птиц, уносимых неистовым ветром. Тех, что попытались отклониться в сторону, швырнуло на землю со сломанными крыльями; они упали, словно небесные камни.

Ветер уносил все, вырывал все. Рои пыльцы, пыли и насекомых кружились, свивались жгутом, потом рассеивались. Деревья стелились по земле, раскинув ветви. Черепицу с крыш сдувало, словно пух с одуванчиков, валило заборы, а щиты вдоль дорог крутило, будто флюгарки, прежде чем выворотить и припечатать к земле. Погибло множество кошек, кур и собак — их подхватывало в воздух, потом бросало крученым ударом о стены и стволы деревьев. Коровы, быки, лошади пытались сопротивляться, теснясь друг к другу, но многих опрокидывало и тащило по камням. Кости, сучья, ставни — все трещало, сокрушаемое ветром.

Полина только что закрыла дверь в комнату Баладины. Малышка заснула. Янтарная-то Ночь не спал. Никак не мог заснуть, словно чувствовал приближение ветра. Проходя мимо его комнаты, Полина услышала, как он ворочается с боку на бок в своей постели. Но не осмелилась войти. Постояла перед дверью, прислушиваясь, со сжавшимся сердцем. Слушала, как ее сын сучит ногами в простынях, мучимый бессонницей. Мучимый гневом. Своим упрямым гневом, который, казалось, никогда его не оставит. До каких же пор он будет отталкивать ее, до каких пор будет делать из нее своего врага? До каких пор будет усугублять свою ненависть к ней, своей матери? Она ждала за дверью, едва касаясь пальцами ручки, и ее сердце сжималось все сильнее. Что бы он сказал, если бы она нашла мужество войти, что бы сделал, если бы она подошла к его постели, села рядом, положила руку ему на лоб? Но она не нашла в себе мужества. Рука упала. Она удалилась на цыпочках. Сердце так сжалось, что она чувствовала подступившие слезы. Половицы еле слышно поскрипывали под ее шагами. И он, Янтарная Ночь, услышал это легкое поскрипывание. Догадался о присутствии матери за дверью, почувствовал колебание, помешавшее ей заглянуть к нему. И его сердце колотилось так, что готово было выскочить из груди. Он закрыл голову руками, зарылся под простыни, под подушку, и кусал себе губы, чтобы не закричать. Но какой из двух криков, что терзали ему сердце в этот миг, мог вырваться у него? Ибо два крика боролись в нем: «Войди! Подойди ко мне! Поцелуй меня, заключи в свои объятия, сломи мой гнев. Я твой сын, который любит тебя, как безумный, приди!» И другой крик: «Проваливай отсюда! Отстань от меня! Если осмелишься войти, если осмелишься приблизиться, я тебя прибью, если осмелишься поцеловать, порву тебе губы! Я твой сирота, который ненавидит тебя до смерти!» Он не мог выбрать из этих двух криков, выкручивавших ему внутренности. А! Вот и ушла, наконец! Он услышал крадущиеся шаги — трусливую поступь своей матери. И тогда гнев прорвался в нем, словно избавление. И ненависть, одна только ненависть, снова вступила в свои права. «Так и есть! Давай! Уходи! Трусливая, дерьмовая мать, породительница хорьков! Исчезни с глаз моих, из моей жизни, из моего тела! Убирайся отсюда, уползай по-мышиному — и исчезни навсегда!»

Поделиться с друзьями: