Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Придется съесть холодными, — продолжал парень, явно рассерженный. — Что скажете? Холодные сосиски!

Он спрыгнул со стены и стал подходить к каждому, предлагая сосиски, скользкие и холодные, прямо из пакета.

4

Была поздняя осень 1998 года. Я жил дома с июня и замечал, что ему делалось все хуже. Глаза становились больше, и, когда мне казалось, что это уже предел, что они уже никак не могут стать еще больше на этом изможденном лице, они увеличивались еще чуть-чуть. Я ни ему, ни маме не рассказал об экзамене. Через несколько дней после той самой ночи на кладбище «Спасителя» я приехал домой на поезде из Осло и первые вечера лежал в моей старой комнате, прислушиваясь к звукам в спальне родителей. Теперь папа лежал там один, мама перебралась на диван в гостиной. Он спал беспокойно и постоянно чувствовал боль. Я слышал его бормотание, но не мог понять, что он говорил. В эти летние вечера я лежал без сна, не в состоянии что-либо предпринять. Я уже отвык от них, как и они отвыкли от меня. У меня не было здесь ничего своего, кроме книг, которые я оставил, уезжая из дома. Я лежал долгими сумеречными часами, перелистывая те самые книги, которые когда-то читал с непостижимой жадностью. Я стал было перечитывать «Волшебный олень» Микхеля Фёнхюса, а потом взялся за трилогию о Бьёрндале Гюльбранссена, перелистывал, искал те места, где слезы начинали литься сами собой, когда мне было тринадцать,

но так и не нашел, а вся история казалась теперь пустой и бессмысленной. Я лежал и читал, но сконцентрироваться на чтении мне удавалось только на считаные минуты, мысли уплывали лишь им ведомыми путями.

И однажды я вытащил тетрадь с конспектом лекций, вырвал все исписанные страницы, расположился удобно и начал писать. Я помнил слова Рут, которые крепко запали мне в голову в тот раз, давным-давно, когда она оставила меня в классе после уроков. Я не забыл их и теперь сделал попытку. Я написал одну страницу, две. Вырвал эти листки и лег спать. На следующий день я перечитал написанное и устыдился. Очень стыдно. Но, когда наступил вечер, я снова сидел с тетрадкой на коленях и писал. Не помню содержания, да и не знаю, было ли содержание в тексте. Я просто писал. И от этого возникало чувство непривычного удовольствия и одновременно отчуждения, словно это вовсе не касалось меня. Так лето и продолжалось. Чем хуже делалось папе, тем труднее было находиться дома в одной с ним комнате. По вечерам я стал брать его машину, старый пикап, и уезжать на долгие прогулки. С собой у меня была все та же тетрадь, и периодически я останавливался и писал. Я ехал сперва до Браннсволла, сворачивал налево возле старого магазина, проезжал мимо дома Эльсе и Альфреда, поворачивал направо за домом Терезы и ехал дальше мимо тихого белого дома, возле которого я никогда никого не видел, дома, который все называли домом пиромана. Потом я проезжал мимо пожарной части, мимо дома Слёгедалей и дальше в сторону Хёнемирь. Тут я сворачивал на площадку перед военным лагерем, клал тетрадку на руль и писал.

В августе он был уже так плох, что мама не рисковала больше оставлять его дома. Несколько недель он пролежал на раскладушке в центре гостиной, но в тот день, когда за ним наконец приехала скорая, мамы не было дома. Думаю, она поехала в магазин за покупками, во всяком случае, дома были только он и я, и я открыл дверь. На лестнице стояли двое мужчин моего возраста, они сказали, что приехали забрать моего отца. И вот тут для меня наступил предел. Плохо помню, что было дальше, помню лишь, что я впустил их в дом, показал, куда пройти, и оставил их в гостиной вместе с ним, а сам ушел вниз в подвал. Помню, что они тихо переговаривались, словно замышляли взлом. Помню папин спокойный голос, холодный звон металла, оттого что раскладушку подняли с пола и подогнули ножки. Судя по звукам, они попытались вынести его через входную дверь, но та оказалась слишком узкой, так что им пришлось вернуться, поставить раскладушку на пол и решать, как поступить. А я все это время стоял в середине моей комнаты в подвале, тупо глядя перед собой. Я не мог подняться наверх и быть там, потому что знал, что это в последний раз, знал, что не в состоянии смотреть, как его будут выносить из дома, и воображал, что и ему не хочется, чтобы я это видел. Тем временем после нескольких попыток им удалось пронести его на раскладушке через дверь веранды, и, когда они уже совсем вышли из дома, я спокойно поднялся по лестнице и успел заметить, как его ноги исчезали в автомобиле скорой помощи. Потом они закрыли дверь, сели в кабину и уехали, а папа ничего не взял с собой из дома, в котором прожил с лета 1976-го, даже коробочку пепла.

В последний раз я навестил его в конце сентября 1998 года. К этому времени он уже получил отдельную комнату в доме престарелых в Нуделанне, где я десятью годами ранее стоял в детском хоре и пел для стариков. Я находился в Осло с середины августа и так и не возобновил учебу. Писанину свою я тоже забросил. Дни проходили за чтением в Дейкманской библиотеке, я сидел там и забывался, и каждый вечер меня возвращал к действительности голос, который сообщал, что библиотека закрывается.

В конце сентября, в пятницу, я отправился домой на поезде, идущем в Кристиансанн, и в глубине души знал, что увижусь с отцом в последний раз. Мама приехала за мной на станцию, а на следующий день я поехал к нему в дом престарелых на его пикапе. Я ехал по поселку и чувствовал, что на меня глазели. Они ведь узнавали машину, ни у кого больше в поселке не было красного пикапа, вот они и думали, что это папа едет, а подняв руку, чтобы ему помахать, замечали, что это не он. Они видели, что это не он, но все равно махали. И я им в ответ. Я проезжал мимо закрытого молельного дома в Браннсволле, который теперь превратился в своего рода складской сарай, и думал, что же стало с кафедрой бутылочно-зеленого цвета и с картиной, на которой изображен человек с мотыгой, а над ним — ангел, тот самый ангел, что парил и над нами, когда мы стояли и пели. Я ехал мимо дома поселковой администрации, который теперь почти не использовался, разве что для игры в бридж пару вечеров в неделю, собраний членов Крестьянского союза Норвегии или членов Объединения сторонников новонорвежского языка, вот и все. Я проехал через Фьелльсгорьшлетту, доехал до нового молельного дома, построенного добровольцами на общественных началах в середине 1990-х, проехал мимо банка, в котором десятью годами позже мне предстояло сидеть и писать все это, добрался до старого магазина Каддеберга, уже давно не существующего, и вдруг вспомнил самого Каддеберга в синем складском халате и очках в роговой оправе, с огрызком карандаша за ухом, добродушно бормочущего что-то за кассовым аппаратом. Я вспомнил, как много раз стоял на истертом полу перед кассой вместе с папой и как вдруг у меня в руке оказывалась или шоколадка, или маленькая жевательная резинка в дивно пахнущей обертке, и как я, надо полагать, сиял от восторга, а старик Каддеберг, помнится, снимал очки и тер их о рубашку на животе. Все как бы вернулось ко мне. Детство, пейзаж, леса, озера, небо, все, что давным-давно исчезло, но одновременно лежало передо мной, купаясь в сентябрьском мягком солнечном свете. И разом моя новая жизнь в Осло показалась такой далекой. Я оставил дедушкино пальто вместе с его новыми очками в комнате, которую снимал. Ни то ни другое мне больше не было нужно и казалось неуместным. Я переключил передачу, медленно въехал на гору и увидел под собой озеро Ливанне, сверкающее водной рябью, гонимой ветром с востока на запад.

Я приехал рано, свернул влево и припарковался всего в нескольких шагах от фонтана. Я пошел по коридору дома престарелых, где запах кофе, старой одежды и мочи немедленно ударил в нос, звуки включенных в комнатах телевизоров, смех и хоровое пение доносились словно из-под земли.

Папа выглядел лучше обычного и, когда я открыл дверь, сидел на краю постели в своем красном спортивном костюме, болтая ногами.

— Ну вот и ты, — сказал он с удовольствием.

— Надеюсь, я не слишком рано, — сказал я.

— Какое там слишком рано, — ответил он. — Я только и знаю, что жду тебя.

Он произнес это таким разбитным и развязным тоном, который никогда не был ему свойствен, мы оба это услышали, но не подали виду. У меня был с собой пакетик шоколадного драже, которое, я знал, ему нравится — или, во всяком случае, нравилось раньше. Я высыпал содержимое в вазочку, которую наполнял и в прошлый раз, и она так и осталась наполовину полна.

— С тобой все в порядке? — сказал я.

— Со мной все в порядке, — ответил

он.

— Мне снять туфли? — сказал я.

— Да не нужно, — ответил он все тем же развязным тоном. — Не мне же тут убирать.

Мы посмеялись, и я ощутил потребность продолжать разговор в том же, им заданном тоне.

— Тебе нельзя здесь больше оставаться, — воскликнул я, — а то тебе здесь так хорошо, еще пропишешься.

Он едва улыбнулся, а не рассмеялся, как я надеялся, спустил ноги и вставил ступни в тапочки, те же самые, в которых ходил, шаркая, по дому. Когда он встал во весь рост, я увидел, как он отощал, куртка спортивного костюма была сильно затянута в талии, часы болтались на запястье, казалось, и костюм, и часы были не его, а украденные впопыхах и потому не подходящие по размеру. Он неуверенно дошел до полуоткрытого окна, остановился возле него, опираясь на подоконник, стал смотреть в окно. От окна было метров пятьдесят до железнодорожного полотна, и, пока он стоял и смотрел, мимо с грохотом пронесся длинный товарный состав. Казалось, чудовищный шум мог в любой момент переломить его, стереть в пыль. Когда все стихло, он повернулся и шаркающими шагами пошел обратно к постели. Пальцами, больше похожими на когти, он взял одну шоколадную конфетку, пальцы дрожали так, что несколько шоколадных шариков выпали из вазочки и раскатились по полу в разные стороны. Я встал на колени, чтобы собрать их, несколько штук было под ночным столиком, несколько в середине комнаты, а последний под кроватью, совсем рядом со стеклянным судном, похожим на графин для вина с прогибом на горле, наполовину наполненным темной мочой, а рядом лежала круглая конфетка, похожая на голову крошечного тюленя, выглядывающую из моря.

— Я подумал, мы могли бы покататься, — сказал я, положив все конфеты на место.

— Покататься, да, — сказал он.

— На твоей машине, — продолжил я.

Он кивнул, и я ничего больше не сказал, потому что почувствовал, что голос может дрогнуть, а это никому из нас не нужно.

Я выкатил папу на кресле-каталке, которое обычно стояло в углу комнаты и очень просто складывалось и раскладывалось. Я покатил его тихо и осторожно по блестящему линолеуму коридора дома престарелых, и в это время мы были совершенно одни. Казалось, я ничего не вез, казалось, он сам летел вперед, хотя фигура его, сидящего в кресле, выглядела тяжелой и сгорбленной. Он парил передо мной, а я парил за ним, и, когда до двери оставалось уже немного, я осторожно подтолкнул кресло и отпустил его, и папа покатил вперед сам, пусть хоть и пару метров, не замечая, что я не держу его. Он был одет в зимнюю куртку с эмблемой Олимпийских игр в Лиллехаммере на груди и рукаве. Куртка на его тонких плечах выглядела мешком и шелестела, как газетная бумага, при каждом движении. В свое время она была куплена, потому что он на самом деле собирался ехать в Лиллехаммер. Ему хотелось посмотреть прыжки с большого лыжного трамплина. Только это. Подростком он просиживал на вершине старого трамплина Шлоттебаккен, того самого, что позже был признан слишком опасным, с которого можно было прыгать до самого дна, почти до конца выката, если ветер дул в правильном направлении, и который разобрали, потому что прыгали с него слишком далеко, и было это в 1960-м, через шесть лет после того, как Коре Ватнели упал и получил трещину в кости, и через год после его смерти. Но тремя годами ранее был построен новый трамплин в Стюброкке, и папа забирался на самый верх, на эстакаду, и сидел там, презирая смертельную опасность, что для остальных было совершенно необъяснимо, а я об этом тогда вообще не подозревал. Именно прыжки с большого трамплина ему хотелось посмотреть на Олимпийских играх, но что-то помешало, и поездка в Лиллехаммер не состоялась. Но куртка все-таки осталась, и когда папа позже смотрел телевизор и видел, как Эспен Бредесен, словно в замедленной съемке, скользил по трамплину, а потом плыл по воздуху, видел море людей и флагов, слышал восторженные крики снизу, со дна трамплина, тогда он, должно быть, чувствовал, что почти побывал там.

Я сложил кресло-каталку и убрал его в кузов пикапа, а папа уселся на пассажирское место.

— Сперва заедем в магазин, — сказал он. — Мне нужно успеть сдать вот это до шести часов. — Только тут я заметил, что он держал в руке два билета лото.

— Ты все еще играешь в лото? — сказал я.

— В этот раз я знаю, что весь ряд сложится, — ответил он, не глядя на меня. — Теперь или никогда, — добавил он, и мы оба услышали, как неприятно это прозвучало.

Я остановился перед магазином возле перекрестка, зашел туда и отдал билеты, папа ждал в машине. Я смотрел на неровные крестики, поставленные его рукой, из них складывался рисунок, который я понять не мог, но который тем не менее был прост. Семь тщательно продуманных цифр, я это знал, потому что папа играл в лото, сколько я себя помнил, он даже раздобыл справочники по определению вероятности. Я стоял, держа в руках два купона, и вспоминал, как смеялся, услышав впервые об этих справочниках, смеялся над его наивной верой в выигрыш, в то, что весь ряд сложится, как он говорил, и вот теперь сам стоял здесь со всей серьезностью, чтобы заплатить за два самых последних билета в его жизни.

— Теперь или никогда, — сказал я мужчине в кассе.

— Так они все говорят, — сказал он и улыбнулся.

— Куда поедем? — сказал я папе, сев в машину.

— Тебе решать, — ответил он.

— В город? — сказал я.

— В город, — ответил он.

Он звучал словно мое эхо, это раздражало, и я надолго замолчал. Мне было не по себе, в душе пустота, мы набрали скорость, свернули на магистраль Е18 и вскоре уже мчались в сторону Кристиансанна, а кресло-каталка скользило взад-вперед в кузове пикапа и громыхало. Мы ехали вдоль сверкающего озера Фарьванне и миновали место, где один известный актер, он сыграл Сёрланне в радиопостановке «Стомпа», погиб в дорожном происшествии. Папа как-то рассказал мне об этом, когда мы проезжали мимо, а я запомнил, отчасти потому, что обожал слушать «Стомпа» по субботам в передаче «Детский час», отчасти потому, что чувствовал — вся эта серия с занудным учителем Тёррдалем, разумным учителем Брандтом и веселой музыкой была своего рода частью беззаботного детства моего отца.

— Я подумал, давай посмотрим на вход в гавань, — сказал я, когда мы ехали по дороге Вестервейен.

Он ничего не ответил, и я принял его молчание за согласие. Я свернул направо под высокий подвесной мост и припарковал машину внизу, недалеко от статуи поэта Вильхельма Крага. Потом я вкатил кресло на пригорок, и вот мы уже сидели перед Крагом и смотрели на фьорд, полукругом омывающий город, на пролив Вестергапе и на темнеющий в дали маяк на острове Уксёй. Мы особо не разговаривали, по сути, я вообще не припомню, чтобы мы разговаривали. Мы просто сидели рядом. Он в своем кресле-каталке, я на скамейке, позади нас — бронзовый гигант Краг, тоже всматривающийся вдаль, как и всю мою жизнь и задолго до нее. Солнце ласкало лицо и приятно согревало грудь. Папа сидел, положив руки на бедра, я никогда раньше не видел, чтобы он так сидел, словно был старым и усталым от бремени лет, а вовсе не пятидесятипятилетним. Он сидел спокойный, тихий и смотрел, как ленивые сентябрьские мухи насыщались соком яблочных огрызков. Он просто сидел, и я просто сидел, и кругом была тишина, хотя всего в двадцати метрах от нас проходила трасса Е18, а перед нами лежала гавань, куда входили лодки и суда. Все было тихо, и мы просто сидели, а лодки оставляли за собой белые полосы на поверхности фьорда, длинные полосы, сперва узкие, потом все более широкие, пока они и вовсе не растворялись в воде. Мы просто сидели, когда ставангерский поезд протарахтел на железнодорожной станции с пятнадцатиминутным опозданием, мы просто сидели и смотрели на черных дроздов, которые замерли в кустах шиповника и своими бриллиантовыми глазками наблюдали за нами.

Поделиться с друзьями: