Язык огня
Шрифт:
В тот вечер я открыл ключом дверь церкви в Финсланне.
За дверью была кромешная тьма, так что мне пришлось протянуть руки вперед и на ощупь искать дверную ручку. Потом я попал в коридор, где было светло и где находился кабинет священника. В противоположном конце коридора — дверь, ведущая в саму церковь. Дверь была низкая и поскрипывала. Я попал в алтарное помещение сразу за алтарной доской. На ней было что-то написано, но очень высоко, так что прочесть не удалось. Я прошел вперед, остановился возле алтарного полукруга и посмотрел на церковный зал. Он оказался меньше, чем мне помнилось, но незначительно. Внутри было очень холодно. Мне советовали прийти сразу после службы или похорон, после которых воздух долго оставался теплым. Я прошел по центральному проходу и, дойдя до двери, повернул обратно, а потом присел на одной из скамеек. Я узнал сухой скрип, который впервые услышал еще в детстве, почувствовал запах бревен, старости и горя. Сидел здесь долго. Смотрел на отверстие
Я просидел так минут с десять. Потом поднялся, снова прошел по центральному проходу и вышел на паперть. Лестница наверх в колокольню была с левой стороны. Одинокая лампочка освещала первый пролет, и чем выше я поднимался, тем темнее становилось. Лестница сужалась, становилась почти вертикальной. И вот я наверху. Колокол висел в темноте невысоко надо мной, тяжелый и черный. Я слегка постучал по нему костяшками пальцев. Звук был все тот же. Глубокий и одновременно светлый и вольный. Я помнил его, потому что много раз слышал, как он звонил. И в тот раз, когда умерла бабушка, и когда умер папа, и дедушка, и в тот июньский день, когда я лежал на руках у мамы и сосал ее мизинец.
Я спустился с колокольни и прошел на хоры к органу. Не думал, что там все еще может стоять старая фисгармония, но она была здесь, справа, вдоль северной стены. Я присел. Нажал на педали, прикоснулся к одной клавише. Ничего. Я потянул маленький рычажок, на котором стояло: Viola dolce. И тогда раздался тонкий звук, словно выпущенный из щели, и почти немедленно растаял. Я потянул рычажок, помеченный Vox celeste. Но он был нем. Сидя здесь, я вспоминал Терезу, старался отыскать в памяти хоть что-то из того, чему научился у нее, но нет, слишком давно это было. Я вспомнил только, как она иногда брала своими пальцами мой указательный или средний и ставила на нужную клавишу. Она сидела и играла на этом самом месте, когда крестили папу, и на конфирмации, когда первым вошел Коре, сразу за ним Холме, и когда они выходили из церкви, чтобы начать долгую взрослую жизнь. И именно здесь она сидела на моих крестинах двадцатью годами позже, 4 июня 1978-го, когда поселок горел. Я вытянул рычажок Vox humana. Возник низкий, дрожащий звук, который креп и разрастался, если я достаточно долго жал на педали.
Наконец я медленно спустился вниз по лестнице и снова пошел по центральному проходу. Звука шагов слышно не было. Я прошел до конца прохода и сел на первой скамейке слева, на этом месте я сидел, когда хоронили папу. Я закрыл глаза, и вскоре мне уже слышался шум голосов на скамейках позади меня. Я слушал, как люди входили, шли по мягкому ковру, открывали скрипучие дверцы к рядам скамеек, осторожно садились, листали книги псалмов, а потом поднимали глаза. Я сидел и слышал, как постепенно наполнилась церковь. Я думал о том вечере в Мантуе, когда они все собрались, чтобы послушать меня. Сейчас они были здесь, я знал, что это они, они старались не шуметь, но я все равно их слышал. Я сидел совершенно неподвижно спереди, а они сидели совершенно неподвижно сзади. Так прошло несколько минут. Мне было приятно сидеть вот так, ждать, ничего не ожидая, и чувствовать, что им это тоже приятно. Еще несколько секунд. Три. Две. Одна.
И я обернулся.
2
В себя я пришел, когда затеплилось серое утро. Пассажиры уже оживились, многие стояли с пакетами перед выходом. Прищурившись на свет, я разглядел, что паром уже швартуется на пристани в Хиртсхальсе. Я увидел весь район гавани — рыбацкие суда с покрытыми ржавчиной бортами, будто вмороженные в воду, одинокий автопогрузчик с неестественно высоко поднятой вилкой по пути к причалам. Я попытался подняться со скамейки, на которой заснул, но голова раскалывалась, поэтому я остался лежать, пока последний пассажир не исчез в дверях и я не оказался в коридоре один. Тогда я с трудом встал на ноги и потащился по покрытым ковром ступеням вниз на автомобильную палубу. Уже усевшись в промерзший папин автомобиль, закрыв дверь, пристегнув ремень и выехав с парома, я постепенно вспомнил все, что произошло. И только оказавшись на свету, я ощутил привкус крови во рту. Я бросил взгляд в зеркало и увидел засохшую кровь на губах и подбородке. Язык был онемевший и распухший, а щеки изнутри в мелких порезах от стекла. По моим ощущениям, говорить я не мог, но это было неважно, потому что я и не собирался ни с кем разговаривать. Я двигался вдоль гавани, наконец свернул налево, проехал по улице, где были развешены огромные сети, нашел, хоть и не сразу, парковку недалеко от моря, рядом с «Закусочной Хиртсхальс». Долго сидел в машине, держась за отчаянно болевшую
голову. Пытался восстановить последние двенадцать часов с того момента, когда я оставил папу в доме престарелых в Нуделанне, и до момента, когда въехал на паром, а под конец забрался на перила и стоял, подавшись вперед, над кипящим подо мной морем. Что случилось потом и почему я проснулся на скамейке в коридоре, я не помнил. Представления не имею, что произошло. Заметил ли меня кто-то в темноте или что-то во мне сказало, что уже хватит, пора кончать, пора взять себя в руки, перелезть обратно через перила и вернуться в тепло.Не знаю.
Не меньше часа, уж это точно, я просидел в машине на пустой парковке, пока не почувствовал, что могу стоять на ногах. Тогда я открыл дверь, тщательно застегнул на себе куртку и отправился в район гавани. Было сыро и холодно, над морем лежала серебристая дымка, а вода у причала была тихой и блестящей, словно нефть. Я ходил кругами на легком морском ветру, пока в голове не просветлело. Тогда я вошел в «Закусочную Хиртсхальс» и заказал чашку кофе. Хозяин заведения отпрянул, увидев меня, и я вскоре понял почему, когда зашел в тесный туалет и рассмотрел себя в зеркале. Глаза красные, опухшие, звериные, на шее потеки крови. Я долго и тщательно мылся. На раковине лежал кусок мыла, сухой и потрескавшийся, я пытался намылить им руки, оттирал лицо, было больно. Потом, когда передо мной стояла чашка дымящегося кофе, я едва смог себя заставить выпить его, потому что все раны во рту немедленно раскрылись и кофе вкусом напоминал ржавчину. Я сидел один в углу, а в баре, как я понимаю, сидели три местных алкоголика и похмелялись, каждый над своим стаканом пенистого пива.
Остаток первой половины дня в Хиртсхальсе вспоминается мне как весьма серый и унылый. Я добрался до паромного терминала и купил билет на ближайший паром в обратную сторону. После этого сел в машину и стал искать в бардачке бумагу. Единственной бумагой, которую я нашел, была стопка лотерейных билетов, которые папа не успел заполнить, но мне и это подошло. Там были и ручки, к счастью, одной можно было писать, и, сидя на серой и совершенно пустой парковочной площадке в Хиртсхальсе, я написал:
Небо распахнулось. Коровы стоят на опушке леса и смотрят в сторону дома. Быстро движутся облака. Я слежу за ветром. Сижу у открытого окна и смотрю, как ветер колышет тяжелые ветви ясеня. Я пишу. Облака, ветви, пишущая рука.
Совсем на краю.
В лицо ударяет сладкий запах земли. Коровы исчезают в лесу. Черная процессия внутрь черного. Одна за другой. Исчезают. Я мерзну. Ветер шевелит волнами сверкающую крону. Оконная рама дребезжит на чердаке. Из воды поднимаются белые, танцующие тела и небесная музыка.
Я сидел и перечитывал написанное, подправлял то тут то там, но в целом оставил текст как есть. Он поместился на оборотной стороне пяти лотерейных билетов, которые папа не успел заполнить. Впервые я читал собственный текст, не испытывая при этом стыда. Пришло нереальное чувство легкости. Нереальное, но очень приятное. Я прошелся еще разок по причалу, вместо головы у меня был ноющий стучащий комок. Все кругом отдавало серостью и безнадежностью, вода в акватории порта была, как и раньше, вязкой и гладкой, в ней плавал мусор, скапливающийся вдоль лодок, а над морем лежала мягкая серебристая дымка. И все же что-то произошло. Я ходил и размышлял о написанном. О том, что теперь было написано черным по белому на обороте пяти лотерейных билетов и что я собирался перечитать, как только сяду в машину. Я бродил, наблюдая всю эту серость вокруг меня, запах моря и выхлопных газов раздражал, и все же что-то изменилось. Это было заметно по мне. Если бы кто-нибудь подошел ко мне и спросил, который час, то заметил бы это сразу по блеску глаз, думалось мне.
В три часа я сел в машину, завел мотор и поехал на паромный терминал. Я оказался первым в очереди и в ожидании парома пытался еще что-нибудь написать. Перечитывал уже написанное и пробовал добавить несколько строк. Час спустя показался паром, и к тому времени я исписал уже десять билетов. Въехав на паром, я нашел безлюдное местечко, разложил перед собой билеты и прочел все вместе. Я слышал шум мотора, когда паром отходил от причала, но был слишком захвачен чтением, чтобы смотреть в окно и следить, как серый город исчезал в серебристом тумане. Я сидел над листочками бумаги, читал, добавлял, писал заново. Но доволен я был только первым текстом. Он был чем-то цельным и экстраординарным, в нем было что-то от родного пейзажа, остальное казалось более заурядным.
Во время пути я просто сидел и смотрел в заляпанное окно. Я чувствовал себя совершенно опустошенным, но заснуть не смог, так что сидел и подрагивал вместе с паромом. Голове становилось лучше, словно череп мой вскрыли, мозг почистили и вставили заново, и кофе не отдавал больше ржавчиной, а когда мимо проплыли огни Раннесюнда, я уже был почти самим собой. Я сел в машину еще до того, как паром пришвартовался. Ворота открылись, и передо мной засветились огни причала, дым от парома уносился в сторону города. Я нажал сцепление, я был прежним и все же иным, хотя этого никто не мог заметить, пока я съезжал с парома поздним осенним вечером и катил по дороге домой.